Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 24



Мать помолчала, потом громко позвала:

— Дань! Иди ешь. Сейчас гудок будет.

Я с трудом съел две картошки — не лезло в горло.

Мельгузин, коротко поглядывая на меня, курил, вздыхал.

— Загубил он всю твою жизнь, Даша. А какая у тебя жизнь могла быть… Эх ты, горе соленое! — Он встал, поискал, куда бросить окурок, приоткрыл дверцу печурки, положил туда. Надевая картуз, сказал: — Подумай, Даша… об них подумай. — Кивнул на спящую Сашеньку и пошел к выходу.

Мимо крыльца мелькнула почти бесцветная, выгоревшая на солнце косынка Оли, и я, перегнав Мельгузина, выскочил из дома.

Олю я догнал за воротами. Она смотрела на меня широко открытыми глазами. И, хотя мне очень хотелось поделиться с ней своим горем, говорить я не мог — слезы давили горло.

— Отца в тюрьму взяли? — спросила Оля, когда мы дошли до угла.

— Да…

— За что?

— Листовки печатал… чтобы ни войны, ни царей не было…

— Как — царей не было? — испуганно спросила Оля. — А куда же их?

— А куда хотят… Мне Надежда Максимовна книжку давала. Во Франции очень просто одному королю-людоеду голову отрубили.

Оля отшатнулась от меня, как будто я ее толкнул, обогнала меня и ушла. А мне теперь было все равно, я думал об отце. Может быть, его уже бьют? И он, такой сильный, ничего не сделает против: их много, а у него и руки-то связаны. Мои окрепшие кулаки наливались такой злобной и гневной силой, что хотелось сейчас же стукнуть кого-нибудь — вахтера, попавшегося мне навстречу Кичигина, Мельгузина… Мельгузин?.. И я подумал о том, что этот противный, ненавистный мне человек всю свою жизнь любил мамку, а она его не любила… «Вот как я Олю», — мелькнула у меня мысль, и я почувствовал, как горят мои щеки.

На работе я прежде всего нашел Юрку — теперь у меня от него не могло быть тайн. Отошли в угол, спрятались за качающиеся, шумящие сита.

Юрка спросил:

— Так это они потом привидениями ходили?

— Да.

— А чего же молчал? — с обидой спросил Юрка. — А еще товарищ!

— Не велели.

— «Не ве-ле-ли»! — передразнил Юрка. — Рассказал бы — мы бы с тобой караулили в парке… Ничего бы и не было.

На мельнице я узнал, что в эту ночь были арестованы Надежда Максимовна, литейщик Митин, машинист мельничного паровоза дядя Миша и еще шесть человек, которых я не знал. У меня немного посветлело на душе: значит, отец не один. Значит, они все время будут вместе… Я еще не знал тогда, что многим из них никогда уже не придется выйти на волю. Еще во время следствия умрет в сырой тюремной камере наша милая Надежда Максимовна, при попытке к бегству убьют на каторжном этапе Митина, за подготовку к восстанию на Тобольской каторге повесят веселого, ласкового дядю Мишу…

Когда я возвращался в тот день с работы и следом за Ольгой вошел в наш двор, я прежде всего увидел у крыльца наши кровати и узлы, на них мать и Сашеньку, прикрытую от дождя старым отцовским пиджаком. Мать казалась спокойной, только глаза ее светились слезным блеском и искусанные губы немного распухли. На двери дома, где мы жили, висел огромный замок.

Подсолнышка улыбнулась мне навстречу.

— А мы тебя, Дань, ждем… Нас из дома выгнали.

Оля на секунду остановилась, потом побежала к себе.

— Ты бы, Данилка, сходил к Юре, — сказала мать. — Может, пока у них?.. А то — дождик… Как бы Солнышка не занедужила.

— Хорошо, мам. Ты знаешь, еще девять человек…

— Знаю, сынка.

Я хотел что-то еще сказать, но в это время во двор выбежала Оля, уже без косынки, без пиджачка, подхватила один из ближних к ней наших узлов и молча поволокла его к своему крылечку. Но поднять узел на ступеньки оказалось ей не под силу, она остановилась и сердито оглянулась на меня. Я подбежал к ней. Руки наши столкнулись на веревке, которой был стянут узел, — у Оли была горячая и сухая, как у Надежды Максимовны, рука.



Когда мы втащили узел на крыльцо, Оля сказала:

— Теперь я одна донесу. Сашку неси…

Так мы поселились вместе.

16. „…И в землю отыдеши“

Олина мать умирала медленно и трудно: слишком много забот оставалось у нее на земле и каждая из этих забот мешала ей умереть. Как, с кем будут жить теперь ее Ольгуня и ее Стасик? Ведь так много горя и зла на земле, так много людей, которым ничего не стоит обидеть сирот.

Целыми днями она лежала на топчане в переднем углу и следила за детьми горячими, ласковыми, полными боли и жалости глазами. Моя мать, как умела, успокаивала ее.

— Да не волнуйся ты… еще поднимешься… И жить будем легко… — говорила она. — Данилка-то у меня уж совсем большой, работник. Да и Оля тоже. И этих, даст бог, вырастим…

И она взглядывала на Подсолнышку с такой скорбью, что я невольно вспоминал многократно слышанные мной слова сердобольных женщин: «Не жилец она у тебя, Даша… Хорошие-то и богу нужны».

Олина мать умерла вечером. Мы с Олей пришли с работы и еще с порога увидели, что в доме неладно. Малышей не было, их унесли к соседям, а в комнате было полно людей. С горестными лицами, вздыхая, они смотрели на Олину мать, лежавшую с порывисто вздымавшейся грудью, лицом вверх, с пустыми, уже не видящими глазами. У печки шумел большой помятый медный самовар.

Была Олина мать в нижней сорочке, не прикрытая даже простынкой, — уже и это было непосильной тяжестью для ее истаявшего тела. Когда мы вошли, Оля рванулась к матери, но тут же остановилась, прижав руки к полуоткрытому рту.

Больная слабо шевельнула пальцами и повела глазами в сторону моей мамки.

— Свечку, — не сказали и не прошептали, а словно подумали ее губы, но все поняли, что она хотела сказать…

— Знак! Это она знак подает… Значит, есть…

Мама торопливо зажгла тоненькую восковую свечку и прикрепила у изголовья. Как потом я узнал, женщины уговорились с умирающей, что на пороге смерти она даст им знак — увидит ли она что-нибудь там, за порогом, на который встанет в последнюю минуту жизни.

В это время с грохотом упала самоварная труба. Оля оглянулась на этот грохот и только тут, видимо, поняла смысл происходящего.

— Зачем это? — шепотом спросила она стоявшую рядом соседку с болезненным, желтым, длинным лицом, показывая на самовар.

— А как же, милая? Покойницу-то обмыть надо.

Оля подскочила к самовару и пнула его ногой. Самовар опрокинулся набок, кипящая вода полилась на пол, горячий пар наполнил комнату… Женщины бросились к самовару: «Воды давай, распаяется…»

После этого Оля подбежала к матери, прижалась головой к ее груди, заплакала бессильными и беспомощными слезами:

— Мамочка, не надо… мамочка, не умирай…

Умирающая только шевельнула губами, я угадал слово: «Стась…»

Похоронили ее тихо. Нести гроб было некому, его за трешницу отвез на своем пегом битюге кривой Ахмет. Рыженький попик торопливо и равнодушно пропел над гробом: «Земля еси и в землю отыдеши»; могилу на самом краю кладбища, рядом с зарослями крапивы и репейника, забросали землей. Олю никак не могли увести, и все отошли в сторону, чтобы дать ей «выплакать горе». Она лежала на могиле лицом вниз, плечи ее судорожно вздрагивали. Накрапывал дождь, платье на спине девочки промокло. Я стоял недалеко от нее, и было мне так ее жалко, как не было жалко еще никого в жизни. Я подошел, тронул ее за плечо.

— Уйди, — прошептала она сквозь зубы.

— Простудишься, — сказал я, — а там Стасик… Пойдем.

Опомнившись, она тяжело привстала, но сейчас же опять легла на могилу, обхватила ее руками и зарыдала. Я силой поднял ее, отряхнул с ее платья мокрую глину и под руку не повел, а потащил домой…

У ворот кладбища нас ждали остальные.

17. Возвращение дяди Коли

От Юркиного отца почти год не было писем — его уже не раз оплакали как убитого, как пропавшего без вести, но неожиданно он вернулся. Вернулся без обеих ног, ампутированных выше колен. Долго лежал в госпитале, кажется в Пензе, не решаясь написать домой правду.