Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 118 из 157

— Одну ночь. Вчера. А сегодня Зоя мне ее перепечатала. Почему ты спросил?

— На ней печать спешки. Мы все торопимся. Я тоже пишу стихи прямо по-русски. Быстрее, как можно быстрее. Стреляем из пулемета: та-та-та… та-та-та… Но это пройдет. Уже проходит. Чувствую, чувствую по себе. Я только временно на службе у войны. — Поворошил бородку и спросил: — Ты слышал об Улугбеке?

— Какой-то знаменитый астроном средневековья… И кажется, потомок Тимура, — стал вспоминать Дмитрий. — Но почему, Людас, ты вдруг заговорил об Улугбеке?

— Внук «железного хромца». Правитель Самарканда. Знаешь, что он сказал когда-то? «Религии рассеиваются, как туман. Царства рушатся. Но труд ученых остается на вечные времена». Именно так сказал великий звездочет, и за это ему отрубили голову. За его верность звездам…

— Прости, Людас, но я всё еще не уловил твою мысль. Астроном верен звездам. Хорошо! Ну, а дальше?

Гира захлопал в ладоши:

— Астроном верен звездам. Именно так, именно так!.. Верен звездам и ныне и присно и во веки веков. А поэт, ты понимаешь, Дмитрий, верен рифмам и ассонансам. Костас Корсакас, наш строгий аналитик… Ну, да ты уж его хорошо знаешь… Так вот, наш товарищ Костас, посаженный Сметоной в Шауляйскую тюрьму, совсем тогда еще юный, писал стихи. И подписывал их «Гельвайнис». Да, да… Теперь ты понимаешь наконец мою мысль? — И, сорвавшись со стула, на котором вертелся и так и сяк, стал быстро, мелкими шажками, прохаживаться по комнате. — Так как же поступил Улугбек? Он отказался от дальнейшей борьбы со своим нелюбимым сыном Лятифом, приехал в Самарканд и попросил одного — разрешения продолжать наблюдения за звездным небом. Суд шейхов, еще недавно целовавших пыль, по которой ступала нога повелителя, отказал ему и в этой милости… Я думаю, что Улугбек и сам не верил, что враги сохранят ему жизнь. Но звезды были ему важнее собственной жизни.

И хотя Дмитрий вдруг представил себе Гиру в белой чалме и пестром длинном халате и ему стало смешно, он задумался над словами поэта. Ведь в них звучал настойчивый призыв не забывать о главном, о деле всей жизни, и ни в коем случае не отступать под напором войны, не отдавать ей своего будущего. А так как призыв этот исходил от человека, получившего нежданный и очень тяжкий удар войны, Дмитрий понял: люди начинают выходить из шокового состояния и уже способны заглядывать вперед, через войну.

А Гира продолжал несколько сумбурно, в присущей ему ассоциативной манере, развивать свою мысль.

— Когда мы с товарищем Антанасом прибежали, да, именно прибежали в Москву, а тевтоны дышали нам прямо в затылок, я, представь себе, забыл, что пописывал стихи. Мы все работали в литовской редакции радиокомитета. Переводы, переводы… Сводки Совинформбюро, статьи из «Правды» и «Красной звезды». Думал: сейчас не до поэзии. Да, да, она казалась мне далеким зеленым берегом. Доберусь ли я до него когда-нибудь?

— Но ты же написал в Москве «Мы вернемся», — перебил Дмитрий.

Гира махнул рукой:





— Не в счет, не в счет… Попросили. Годовщина вступления Литвы в Союз Советских Республик… Я его сделал. Но вот — Пенза. Ну, ты же знаешь, первые дни мы были словно потерянные. Венцлова ходил в библиотеку, читал. А я и этого не мог. Даже прекрасная бумага, которой ты снабдил меня, не помогала. Стихи не получались… Опускались руки… И разговоры только об одном: о войне и потерянной родине. Мы с товарищем Антанасом мечтали: пойдем на фронт и отомстим. Но когда это будет и будет ли вообще? А ты уже писал «Контрудар» и рассказывал мне о своей работе. И признаюсь, я тебе тогда сильно позавидовал… Да, да, позавидовал, Дмитрий. Но однажды проснулся — это уже не в гостинице, а в домике на Стахановской, — и меня точно варом обожгла мысль: выходит, что фашисты пленили не только мою родину, но и мою поэзию! О, в какую ярость привела меня эта мысль! Я вскочил с постели и стал бегать по комнате, потрясая кулаками. «Что с тобой, Людас?» — спросила меня Бронислава Игнатьевна. И я закричал: «Лютый враг не сможет торжествовать свою победу над литовской поэзией… Ее го́лоса не заглушить реву войны!» И я вновь почувствовал себя поэтом и, если ты помнишь, согласился принимать участие в литературных выступлениях, которые ты организовал. И конечно, первые стихи «пензенского периода», написанные мною, понес на суд Венцловы и Корсакаса. Пошел к ним на Гоголевскую, читал свои новые вещицы… Ты их тоже знаешь: «Березка», «Дуют ветры от Урала», «Фашисты в литовской деревне»… Я заслужил одобрение своих товарищей. Ну, а потом и они преподнесли мне приятный сюрприз. Первым был товарищ Антанас. В ответ на прочитанные мной стихотворения он вышел в другую комнату и принес несколько маленьких листочков. Немного смущенно предложил послушать. Я посторонился. Стихи! И какие меткие, какие задушевные… Особенно понравился мне его сонет «К Неману». Я стал аплодировать и воскликнул: «Товарищ Антанас, поздравляю. Пензенские дни вновь зажгли в тебе огонь поэта-лирика. Литовская поэзия жила, живет и будет жить!» А потом и Корсакас. Это уже было совершенно неожиданно… Я и Венцлова по очереди читали то новое, что написали. И вдруг Костас с таинственной улыбкой говорит: «А теперь, товарищ Гира, послушайте нового поэта». — «Какого же поэта?» — спрашиваю удивленно. Ведь в комнате нас только трое. Два поэта и один критик. «А Костаса Корсакаса», — говорит Корсакас и читает одно, другое, третье. Слушаю, затаив дыхание. Сочно, образно, хорошо! Вот так молодец наш строгий, нелицеприятный критик! И теперь нас уже трое. И это тоже небольшая победа над фашистами и большая — над собой.

— Как удивительна жизнь, — задумчиво сказал Дмитрий. — Выходит, что здесь, в такой далекой от родных краев Пензе, зарождается новейшая литовская поэзия. И создатели ее не ксендзы, а вы — мужественные антифашистские бойцы.

— Зачем ты обижаешь Донелайтиса и Майрониса? Во-первых, Донелайтис был пастором, а не ксендзом. И они — великие поэты… Но всему свое время.

— Это просто к слову… Благодаря тебе я полюбил «Времена года» и стал терпимее относиться к этим — как их? — пасторам. Но почему вас все-таки трое, а не четверо?

— Не говори, не говори… — Розовощекое лицо Гиры сморщилось и сразу постарело.-Саломея… Она такой замечательный поэт! Но она, бедняжечка, никак не может прийти в себя. Совсем одинокая, с больным сынком. И живет она так далеко от нас. На самой горе. Но сегодня и она обещала быть на Гоголевской. Знаешь, теперь нам, пожалуй, пора.

И вот дом на Гоголевской улице. Это резиденция постоянного представителя Литовской ССР по Пензенской области. Крошечный островок Литвы. Дмитрий не раз заходил в этот двухэтажный, ничем не примечательный домик, но никогда еще не было в нем столь многолюдно и шумно, как сегодня. Из Москвы приехали Антанас Снечкус, Юстас Палецкис. Собрались и все, живущие в Пензе: Гедвилас, Прейкшас, Шумаускас, худощавая, энергичная женщина в высоких сапогах — Мешкаускене… Ну и, конечно, жены, матери, сестры…

— Драугас Муромцев — наш новый друг. Хороший, хороший… Война и его закинула в Пензу… Митя, вот секретарь нашей партии товарищ Снечкус…

— А мы уже знакомы, — сказал Снечкус, пожимая Дмитрию руку. — Помните, в гостинице… Вы интересовались судьбой Цвирки.

Коренастый и крепкий, он производил впечатление человека, очень твердо стоящего на земле. Неторопливые жесты, ровно звучащий голос, внимательный, изучающий взгляд. В его лице было что-то монгольское: то ли маленькие темные усики, опускающиеся к уголкам губ, то ли хитроватый прищур чуть удлиненных карих глаз. Опытный подпольщик. В свои тридцать восемь лет — а ведь это совсем немного! — стал руководителем коммунистов Литвы вслед за такими людьми, как Винцас Мицкевичус и Каролис Пожела. А вот того, что стоит рядом с ним, — голубоглазого человека с рыжеватыми волосами — Дмитрий видел в первый раз. Человек этот негромко назвал свою фамилию, ничего не сказавшую Муромцеву.

— Садись, Митя, садись… Вот сюда, рядом с Брониславой Игнатьевной… Ты, мамочка, помоги Дмитрию Ивановичу, переводи ему, переводи, — суетился Гира.