Страница 87 из 92
Все вечерние приглашения я отмел, поскольку собирался встать ранним утром, и уже ложился, когда хозяин пришел сказать, что ко мне гость. Это был Каллипп.
Он теперь стал здесь важной персоной; было бы естественно, если, захотев меня видеть, он пригласил бы меня явиться к нему в дом. О ком другом я мог бы подумать, что это от скромности; про него я сразу подумал, что он был бы поосторожнее, если бы время не поджимало.
Вёл он себя почти точь-в-точь как дома; как я его помнил, когда он вынюхивал за сценой; только вот заносчивость появилась, которую он пытался спрятать. Спросил о работе… Я, как обычно, подумал, что ему хочется услышать какую-нибудь жалобу. Вот со мной вот так вот плохо поступили, он может рассердиться за это; а если со мной ничего плохого не произошло, то и относиться ко мне можно похуже. Однако на этот раз его это не волновало; он явно торопился с учтивой беседой. Чтобы ему помочь, я рассказал, как опечален за артистов в Сиракузах в эти тяжелые времена. Печально, говорю, думать, что при тирании они чувствовали себя лучше, чем при нынешнем просвещенном правлении.
Он тут же начал меня прощупывать. Всего один раз в жизни ко мне подошли с такой целью; надеюсь, в последний. Было так, словно ухажёр, от которого тебя тошнит, начинает гладить тебя на застольном ложе, якобы нечаянно. Но там, по крайней мере, отодвинуться можно; а должен был делать вид, что мне это нравится. Сначала он как-то невнятно похвалил Диона; потом перешел к разочарованию и стал его оправдывать… Я ответил, мол, его слова лишь подтверждают то, что я уже слышал: я не стал уточнять, о ком. Тогда, ничего уже не скрывая, он заявил, что Дион наверняка принес городу войну именно затем, чтобы обеспечить тиранию себе самому.
— Мы в Академии — (Я представил себе, как Спевсипп белеет от ярости) — оказались жестоко обмануты!
Я сказал, что это ужасная новость; но если он хочет, я в Афинах пойду к Спевсиппу и всё расскажу; или, быть может, он доверит мне письмо? Очень хотелось посмотреть, испугает ли его такая идея; если да, — его планы могут быть еще далеки от завершения.
— Это было бы здорово, — сказал он. — Тебе, с твоим знанием Сиракуз, поверят. Ты видел весь путь этого человека; ты видел тирана в яйце; как он проклевывает скорлупу и рвётся наружу, и оглядывается в поисках пищи. Ты видел, как это начиналось… А ты, вообще, надолго к нам?
Это он спросил явно не просто так. Он имел в виду, что я пойму; и руки у меня похолодели. Его бледные глаза ждали; и я знал, — будто видел через одежду, — что за пазухой у него нож, на случай если покажу, что он сказал слишком много. А почему он думает, что может убить в городе и не ответить за это? Это мне сказало больше, чем всё остальное.
Теперь надо было играть; жизнь выигрывать. Расположение проявить; не понять, что он имел в виду… Он хочет, чтобы я оправдал его перед Академией. Если я соглашусь, это его только поощрит. А я не мог придумать ничего такого, что человек вроде меня может сказать такому, как он, чтобы заставить его повременить.
Так что я загорелся собственными делами; в актере это никого удивить не может. Стал рассказывать ему о новой пьесе, которую только что прочитал; и как бы я её поставил, если бы не передумал; и каких сиракузских актеров взял бы, только тут он пусть мне поможет советом… Рассказал, что собирался пойти к самому Диону за покровительством, от имени всех актеров, но теперь, — после всего услышанного, — просто представить себе не могу, как это сделать; ладно, утро вечера мудренее, надо на этом выспаться и подумать еще раз… Он очень скоро объелся моей трепотнёй и собрался уходить. Чтобы попрощаться поучтивее, я похвалил его новую постановку замечательной старой пьесы. Он задержался в дверях с многозначительной улыбкой:
— Для тех, кто оплакивал Гераклида, это было утешением. И заодно напомнило, что те, кто Агамемнона оплакивал, — те не только плакали.
Всю ночь я почти не спал; а поднялся еще в темноте, чтобы времени не терять; зная, что Дион встает с зарёй. Я уже выяснил, что он вернулся в свой старый дом в Ортидже.
У ворот по-прежнему располагалась стража; однако все оказались очень вежливы и лишь спросили, что у меня за дело. Пропуск был не нужен. И никто не пошел за мной следом. Очевидно, я убедил Каллиппа, что меня бояться не стоит.
Дом Диона выглядел как обычно: очень ухоженный, простой, чистый… Но на этот раз ни один мальчишка не вышел посмотреть, кто там. Я глянул на крышу; с той стороны, где склон вниз уходит, там есть куда лететь.
Привратник сказал, что я едва разминулся с его хозяином. Тот уже ушёл во Дворец, у него рабочий день длинный.
В портике, меж красных львов самосского мрамора, мускулистый аргивянин в полированных доспехах отсалютовал и спросил моё имя… А потом проводил меня внутрь, хоть это и не нужно было. Дорогу я знал так хорошо, что ноги сами бы привели.
Из комнаты обысков платяные вешалки исчезли. Теперь это была просто приемная; и несколько человек уже ждали, несмотря на такую рань. Вспомнилось, какие лица попадались здесь прежде: испуганные, надменные, коварные; лица, следившие друг за другом, жадные лица льстецов… Тех людей не стало; но и про этих нельзя было сказать, что они так уж счастливы. Заботу, обиду, нетерпение, многострадальный долг — это всё я видел. А вот надежду или преданность разглядеть не мог. И ни улыбки не видел, ни любви.
Однако долго смотреть мне и не дали: почти тотчас в приемную вышел чиновник, сказать, что Главнокомандующий меня вызывает; и я пошел, под сердитое бормотание пришедших раньше. Золоченая бронзовая решетка была открыта. Я вошел в комнату, которой не видел двенадцать лет.
Все безвкусные украшения убраны, кабинет почти пуст; осталась единственная вещь, какую я помнил. Дионисий на мог забрать этот стол в Локри, он бы и корабль потопил. Так он и стоял на крылатых бронзовых сфинксах, основательный как мавзолей; на том самом месте, где его первый хозяин писал «Выкуп за Гектора». А за ним, в простом кресле полированного дерева, сидел нынешний владыка Ортиджи.
Я его едва узнал. Волосы побелели почти совершенно. Лишнего веса на нём никогда не было; но была твердая гладкость атлета; а теперь он стал худ, и лишняя кожа на руках свисала со шрамов. Ему было пожалуй около шестидесяти, но бороду он сбрил; наверно, чтобы казаться помоложе, как и должны поступать стареющие вожди, если только могут. Сильные скулы и высокий лоб смотрелись хорошо, но веки меж ними потемнели и сморщились; под глазами синие тени; а внутренние углы бровей, казалось, срослись в вечной хмурости, которой он уже не замечал. Его темные глаза глянули на меня с каким-то ожиданием… Чего?… Годы прежние, простое общение человеческое, хорошее что-нибудь? Так и не знаю: он просто отодвинул, что ему было нужно; по привычке. Он слабость проявил, вызвав меня первым; и был зол на себя за это; но слишком справедлив, чтобы отыгрываться на мне.
Он поднялся. Я был из Афин, где граждан не заставляют стоять перед сидящим человеком. Это была учтивость царя по отношению к тому, кто когда-то принимал его в изгнании. Вероятно, мы как-то говорили что-то более или менее официальное… Не помню. Помню только его лицо. Царь; наконец он станет царём; это богами уготовано, сказал я не так давно… Ну, а теперь вот смотрел, — но передо мной был не политический статус, а живой человек. Представляя себе Диона, я всегда видел его как в тот день в Дельфах, давным-давно, когда он зашел к нам в костюмерную, статуей победителя. И лицо его представлял древней маской Аполлона, на которой поверх юношеской свежести лежала мужская мудрость и мощь… А теперь я стоял перед царем. Перед старым царем, уставшим от бремени своего; перед человеком, запятнанным грехами, которые власть просто заставляет совершать, если ты не можешь от нее отречься; перед царем, в непреклонной стойкости несущим позор свой вместе с другими бедами; перед человеком, привычным к одиночеству и забывшим, что такое надежда.
Богоподобная маска исчезла; это я сам — ради себя самого! — надел на него эту маску, как когда-то в детстве на любимого своего. Если в источниках мутно, кто не мечтает о чистой воде? Но я только мечтал, а он попытался свою мечту осуществить. Теперь у него было всё, что могло бы его порадовать, если бы душа его упала во зло. У старого Дионисия было то же самое, а тот умер счастливым… Но он страдал, потому что всегда любил добро и по-прежнему стремился к нему… И еще я подумал, что сам тоже отмечен печатью профессии своей: в следующий раз буду играть Тезея в Преисподней — обязательно вспомню его.