Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 92



— Уверяю тебя! Мне это Дамон рассказал, банкир, бывший там по делу; чрезвычайно трезвый человек. Дион практически признал это в похоронной речи; но сказал, это было необходимо городу.

— Что за похоронная речь? — Я вдруг услышал свой голос, совершено дурацкий. — Кто ее произносил?

— Дион, как я сказал. Он устроил ему государственные похороны, в честь прежних заслуг, и сам произнес речь… Ты перегрелся, Никерат; это же самое свирепое солнце в Греции. Пошли в колоннаду.

— Да нам идти пора, — снова подтолкнул меня Феттал. — Репетиция зовет. — Хэрамон сказал, что проводит нас до театра. На улицах было еще жарче, чем на террасе; Феттал пошел между нами, чтобы дать мне от него отдохнуть; и тут я услышал, как он говорит Фетталу: — Скорее всего, такая самодостаточность у Диона после того появилась, как он сына потерял. Другого-то нету…

— Что значит «потерял»? — изумился я.

— Если точнее, то так и не нашел. Тот приобрел все вкусы и привычки дядюшки своего, а замечаний не выносил. Для Диона это было пыткой; ведь он не только отец, он еще и государственный муж… Говорят, он и суров бывал… Ну, верить можно не всему, что слышишь; но говорят, парень кинулся с отцовской крыши. Вполне вероятно, что попросту был пьян и споткнулся.

После яркого света снаружи, в костюмерной казалось темно. Феттал избавился от Хэрамона возле двери и повернулся ко мне:

— Надо было тебе на Самосе сказать. Но я об этом услышал вечером, накануне спектакля; расстраивать тебя не стоило; а потом я всё надеялся, что какая-нибудь хорошая новость ту пересилит, знаешь?

— Он сделал это для города, — сказал я. — Во всяком случае, так он это видел. Как же он должен был страдать! Но эпитафий, государственные похороны… Кто бы мог себе это представить?

— «Бог за гордыню сразил его карой суровой; После, смягчившись, вознес его к звездам небесным…» — произнес Феттал. — По-моему, вот так он это себе и представлял. Давай, Нико, начинай работать. Иначе ночью спать не будешь, поверь.

Я пробыл в Афинах уже несколько недель, когда Спевсипп попросил придти к нему в Академию.

В последнее время я держался оттуда подальше; главным образом потому, что Аксиотея до сих пор меня стеснялась. Воспоминание о наших Дионисиях ее смущало; и воскрешало в памяти слишком много другого. Ей явно не стоило заглядывать в храм, столько ее душа вынести не могла; и теперь она бросилась в философию, пытаясь понять, как же боги это допустили. Она сказала, это полезнее, чем покой неведения; а уж она-то лучше знала, это точно. Но еще очень не скоро нам вдвоем стало по-прежнему легко. Пока, убедившись, что ребенка я ей не сделал, я старался пореже попадаться на глаза. А кроме того, я наверно просто боялся новостей из Сиракуз. Этот вызов меня встревожил, потому что Спевсипп гостей в Академии не принимал; существовало лишь одно дело, в котором я мог быть им полезен.

— Нико, — сказал он, едва мы остались наедине, — у тебя ангажементов на Сицилии нет?

Было время, когда я сказал бы есть, независимо от того правда ли это. Но теперь я просто покачал головой и стал ждать, что дальше.

— Ну, тогда я могу только просить тебя… Если ты мне друг, если ты любишь Диона, — придумай какой-нибудь предлог и поезжай. Никого из нас там не ждут; внезапный визит будет выглядеть странно; и может ускорить как раз то, чего мы боимся. — Он подобрал письмо со стола. Я всё еще молчал, не говорил, что возьму; и он понял, что придется сказать мне побольше: — Платон просил меня держать всё в секрете, насколько смогу. Этот человек, как ты понимаешь, был в Академии; не наш, нет, но люди таких тонкостей не знают. Дело в том, что мы боимся за Диона, даже за его жизнь. И угроза исходит не от известных врагов, — с ними он бы и сам управился, — а от друга, которому он доверяет.

— Каллипп?

— Так ты знаешь?! — Он чуть из кресла не выпрыгнул.

— Только сейчас сообразил; а по-хорошему мог бы и раньше догадаться. Этот человек без ненависти не может. Дионисия он потерял, так на кого еще ему смотреть?… У него на лице это написано было, только я не понял тогда.

— А мы услышали от друзей из Тарентума. Их предупредил один из тех, кого зондировали. Сказал между прочим, что прежде всего стал говорить с самим Дионом, но тот ему не поверил. Теперь ты понимаешь, чего я прошу и почему?



— Еще бы! Ладно, еду. Уж столько Дион заслужил от своих.

Он посмотрел на меня с печалью; как наверно и я на него.

— Так значит ты тоже слышал, Нико? Постарайся думать о нем как о человеке, попавшем в западню не к низости души своей, а к ее величию.

— А я так и делаю, актеру это не трудно. Вся трагедия на этом стоит.

— Его обвиняют в том, что он продлевает свою власть. Я уверен, что это несправедливо. Мы с Платоном послали набросок конституции; для этого города лучше не придумать; Коринф тоже советников прислал. Но там где существует справедливость, никто не получает всего, что хочет, за счет всех остальных… Такие вещи надо согласовывать, на это уходит много времени… А фракции остались, недоверие осталось; Гераклид свое наследство с собой не унёс.

— Так кем же станет Дион в конце концов?

— Конституционным монархом.

Даже тогда эти слова прозвучали для меня строкой из пьесы.

— Это богами уготовано, наверняка, — сказал я.

— Царь, послушный закону. У него не будет права наказывать; для этого будут судьи. Будет Сенат; и какая-то форма советов с народом, еще не решенная пока.

— Так камень преткновения в этом?

— А как же иначе?… В Сиракузах никому ни слова, что ты приехал от нас; только Диону. И не только ради него, но и ради себя тоже.

— Да уж постараюсь, поберегусь… Каллиппа я давно знаю.

— Там громадный груз общественного блага, Нико; почти уже разгрузили в порту, понимаешь? И ты можешь спасти этот груз. Поезжай, с Богом.

Ветра не было; по штилевому морю корабль трудно шёл на веслах. По вечерам бледно-красное небо ложилось на бледно-голубой горизонт; а рыжие волосы гребцов-фракийцев тлели, словно угли. Их певец тянул бесконечную песню, похожую на прибойную волну: она поднималась почти до воя — и падала вместе с ударом весел… В Сиракузы мы на три дня опоздали; но в этом покое и просторе я просто потерял счёт времени. По ночам смотрел, бывало, как крутятся звезды над самой головой, и понятия не имел, когда засну и засну ли вообще. Впервые с самого детства, мне не хотелось, чтобы путешествие это когда-нибудь кончилось.

Сиракузы оказались очищены от развалин и почти отстроены. Всё выглядело мирно и спокойно. Те же самые тонконогие, пузатые ребятишки рылись в мусоре вместе с бродячими собаками… Однако теперь, если проезжала карета, они иной раз швыряли камень вслед. Раньше не решались.

Я пошел в театральную харчевню и отчитался там о прибытии, выдав заранее подготовленную историю. Мол, мне рассказывали, как тут всё сложилось; театр не получает той поддержки, на какую мог бы рассчитывать; афинские актеры этим озабочены, и я приехал осмотреться, прежде чем хоть кто-нибудь рискнёт тратиться на дорогу сюда. Ну и намекнул смутно, что таланты ищу; а это всегда помогает ответы получать. На самых крупных праздниках пьесы ставят, как и прежде; но поскольку Главнокомандующий никогда на них не появляется, то и все, кто хочет сохранить с ним хорошие отношения, тоже не ходят. В Афинах обязанности хорега входят в налогообложение богатых горожан; в Сиракузах они выполняются только по желанию, славу приобрести или Архонту угодить. Некоторые больше не могли себе этого позволить; а другие просто не хотели, поскольку выгоды в этом не стало. Театр практически вымер; вот только Каллипп недавно спонсировал постановку «Жертвоприносителей». Публике понравилось, а несколько актеров смогли хоть что-то заработать.

Я подумал, что пьеса как раз для него: сплошная ненависть и месть. Подошла компания молодых актеров, мечтавших уехать куда-нибудь, и я с ними пробыл допоздна; пора было искать гостиницу. Прежняя моя никуда не делась; и мне дали комнату, в которой жила Аксиотея.