Страница 14 из 63
Будет отмечено, что действенность этого пассажа не имеет ничего общего с эксплицитным раскалыванием связей между объектами и их качествами. Он лишь помещает людей в контекст, который тривиализирует всю сумму их политических, интеллектуальных и технических достижений и низводит всю их длинную историю до мгновения. Но насколько это связано с напряжением объект/качество, центральным для этой книги, — вопрос третьей части.
2. Общее впечатление
«Если я скажу, что в моем воображении, тоже несколько экстравагантном, возникли одновременно образы осьминога, дракона и пародии на человека, то, мне кажется, смогу передать дух этого создания. ...Причем именно общее впечатление от этой фигуры делало ее пугающе ужасной» (СС 169; ЗК 57).
Буквалист может (и часто делает это) испортить данный пассаж, грубо передав его примерно так: «Он выглядел как помесь осьминога, дракона и человека». Но эта версия — всего лишь бульварщина.
Нет более не-лавкрафтианского философа, чем Дэвид Юм — вдохновляющий мыслитель и выдающийся стилист, который тем не менее всегда делает слегка завышенные философские ставки. Юм — святой покровитель философских разоблачителей, но, хотя разоблачение имеет свое применение, это вынос мусора — вторичное дело, которое следует выполнять раз в месяц. В известном пассаже в своем «Исследовании...» 1748 года Юм говорит: «Думая о золотой горе, мы только соединяем две совместимые друг с другом идеи — золота и горы, которые и раньше были нам известны. Мы можем представить себе добродетельную лошадь, потому что на основании собственного переживания способны представить себе добродетель и можем присоединить это представление к фигуре и образу лошади — животного, хорошо нам известного»[61]. Подобно Эдмунду Гуссерлю в XX веке, Лавкрафт выступает радикально против Юма в вопросе о том, как вещь относится к ее качествам. Заметьте, каким абсурдным было бы юмовское прочтение этого пассажа: «Думая о Ктулху, мы только соединяем три совместимые друг с другом идеи: осьминога, дракона и человека, которые и раньше были нам известны». Столь же абсурдным был бы переписанный на лавкрафтианский манер пассаж Юма: «Если я скажу, что в моем воображении, тоже несколько экстравагантном, возник образ золотой горы, то, мне кажется, смогу передать дух этого предмета... причем именно общее впечатление от этой фигуры делало ее пугающе ужасной».
Для Юма сознанию наиболее доступны качества, и наши понятия о «вещах» и «объектах» могут быть заменены пучками качеств, по которым мы их знаем. Хотя в разговорах о «материализме Лавкрафта» есть зерно истины, это не тот уверенный научный материализм, который имеет целью рассеивание тайн. Напротив, это материализм, который включает современную науку в долгую историю запутавшихся алхимиков и мистиков. Как и Гуссерль, Лавкрафт видит объект в целом как первичный, а любую группу ощутимых качеств — как полностью зависимую от этого первичного целого. Но Гуссерля занимают обыденные примеры — скворцы и почтовые ящики, не исчерпываемые своими сериями качества, тогда как Лавкрафт заставляет нас ощутить различие, используя объекты, угрожающие существованию человека. Для каждого объекта, в том числе Ктулху, есть «дух» и «общее впечатление», несводимые к веселеньким пучкам осьминожьих, драконьих и человеческих качеств. Те, кто утверждает, что такой пучок качеств не страшен, совершенно правы. Но они зря думают, что Ктулху и есть такой пучок.
3. Впавшие в истерику левантийцы
«Участились оргии колдунов-вуду на Гаити; корреспонденты из Африки также сообщали о каких-то волнениях в народе. Американские официальные представители на Филиппинах отмечали тревожное поведение некоторых племен, а в Нью-Йорке группу полицейских в ночь с 22 на 23 марта окружила возбужденная толпа впавших в истерику левантийцев» (СС 174; ЗК 64).
Расизм может только испортить философа (см. снисходительные замечания Хайдеггера о «сенегальских неграх» в блестящем во всех прочих отношениях инструмент-анализе 1919 года[62]). Но в некоторых редких случаях реакционные взгляды могут улучшить воображение писателя. Уэльбек уже отмечал, что расизм Лавкрафта может оказаться как раз таким случаем: «Теперь речь уже не идет о „хорошо воспитанном“ расизме „белых англосаксонских протестантов“; это ненависть животная, ненависть зверя, посаженного в клетку и вынужденного делить свою клетку со зверями другой — и сомнительной — породы»[63]. Уэльбек отсылает здесь к следующей невероятной вспышке в письме Лавкрафта к Фрэнку Белкнапу Лонгу о населении нью-йоркского Нижнего Ист-Сайда:
Штуковины органического происхождения — итало-семито-монголоиды, которые наводняют это жуткое чрево, даже в вымученном воображении нельзя представить себе относящимися к человеческому роду. Это чудовищные и расплывчатые наброски питекантропа и амебы, кое-как слепленные из какого-то ила, смрадного и вязкого, получившегося в результате земляного гниения, которые пресмыкаются и перетекают по улицам и в улицах грязи, входя и выходя в окна и двери таким образом, который не наводит ни на что другое, кроме мыслей о всепобеждающем черве, или о малоприятных вещах, изошедших из морских бездн[64].
Если бы что-то подобное встретилось в письме Хайдеггера, это был бы скандал, способный похоронить его репутацию[65]; в «Майн Кампф» Гитлера это был бы один из многих проходных примеров. Однако, хотя этот пассаж показывает Лавкрафта-человека не в лучшем свете, наша реакция должна быть в первую очередь литературной. Заметьте, что напыщенная двухдефисная конструкция «итало-семито-монголоиды» выкидывает нас далеко за пределы любой конкретной чужой расы. «Что за племя могло спровоцировать на такой „водопад“? — справедливо недоумевает Уэльбек. — Действующие этнические реалии имеют тенденцию размываться... Это галлюцинирующее видение стоит непосредственно у истоков описания кошмарных существ, населяющих цикл Ктулху»[66].
Отвратительный с этической и политической точки зрения расизм Лавкрафта, несомненно, эффективен в чисто литературных терминах. Прежде мы видели, как Лавкрафт обращает историю человечества и планеты в прах путем сравнения с обширными циклами времени и эволюции, смутно угадываемым теософической традицией. Но параллельно с проблесками истины, которые Лавкрафт находит в работах Парацельса, Бёме и воображаемого фон Юнцта, обостренным чутьем к обширным космическим циклам обладают представители не-белых рас. Белые империалистические нации эпохи Лавкрафта оказываются совершенно бессильными против тайного сговора между чудовищными древними созданиями и их колонизированными эмиссарами на земле. Встречаются смутные намеки на народные волнения в Индии, по-видимому, слишком пугающие, чтобы говорить о них иначе как «сдержанно». В Южной Африке предсказываются некие «зловещие события», зафиксированные издателем западной газеты. На Филиппинах беспорядки. И в довершение картины ужас приходит к самому порогу: даже в Нью-Йорке полицию осаждает «возбужденная толпа впавших в истерику левантийцев». Здесь сомнительное обобщение «левантийцы» используется как единый каузальный агент, которому придается общее качество «впавший в истерику», что звучало бы очень смешно, если бы реальные жители Леванта не могли воспринять это как оскорбление. Хотя легко представить себе, как жестко раскритиковал бы этот пассаж поздний Эдвард Саид, в некотором смысле саидовская критика била бы мимо цели. Как бы оно ни заслуживало обвинения в ориентализме, лавкрафтовское упоминание толпы впавших в истерику левантинцев действительно пугает, причем, по-видимому, даже читателей из нынешнего Ливана и Сирии. Впрочем, белые люди не полностью защищены от контактов с древними расами, как видно из кошмаров скульптора Уилкокса.
Фактически лучшим способом испортить приведенный в начале этого подраздела пассаж было бы вычистить из него весь неудобный ориентализм: «Провиденс не был единственным местом, где в это время происходили странные события. Проблемы также затронули представителей столь разных культур, как индийская, гаитянская, африканская и филиппинская». Толерантный либеральный автор этого варианта определенно лучше Лавкрафта как гражданин мира XXI века, но гораздо менее эффектен в производстве ужаса.