Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 34

– В «Астории»! Номера заказаны за много недель вперед.

Она добавила, что «Астория» – «старомодная, но чудесная».

– Ладно, – сказал Лайонс, – а как в Ленинграде с ночной жизнью, сюжетцы есть?

В ответ мисс Лидия заявила, что ее английский, пожалуй, хромает, и стала со своей московской точки зрения рассуждать о Ленинграде, примерно как житель Нью-Йорка – о Филадельфии: город «старомодный», «провинциальный», «совсем не такой, как Москва». Послушав ее, Лайонс угрюмо заметил:

– Да, похоже, два дня – выше головы.

Тут мисс Райан сообразила спросить, когда мисс Лидия была в Ленинграде в последний раз. Мисс Лидия хлопнула глазами:

– В последний раз? Никогда. Ни разу там не бывала. Интересно будет поглядеть.

Тут у нее тоже возник вопрос.

– Объясните мне, пожалуйста. Почему среди исполнителей нет Поля Робсона? Он ведь черный, нет?

– Да, – ответила мисс Райан, – цветной, как еще шестнадцать миллионов американцев. Вряд ли мисс Лидия полагает, что все они должны быть заняты в «Порги и Бесс»?

Мисс Лидия откинулась на спинку стула, с выражением «меня не проведешь».

– Это оттого, что вы, – сказала она, улыбнувшись мисс Райан, – не даете ему паспорта.

Подали десерт – ванильное мороженое, совершенно замечательное. Позади нас мисс Тигпен говорила жениху:

– Эрл, лапочка, я бы на твоем месте к нему не прикасалась. А вдруг оно непастеризованное?

Через проход миссис Гершвин сообщила мисс Путнэм:

– Я так понимаю, они ее всю отправляют в Калифорнию. В Беверли-Хиллз она по тридцать пять долларов за фунт.

Последовал кофе, а за ним – перебранка. Джексон с дружками оккупировали один из столов и раздали карты для партии в тонк. Тут двое здоровяков из министерства, Саша и Игорь, взяли картежников в вилку и, стараясь говорить твердо, сообщили, что «азартные игры» в Советском Союзе запрещены.

– Друг, – сказал один из игроков, – кто говорит об азартных играх? Надо же чем-то заняться. Не дают нам раскинуть картишки с друзьями – мы жжем стога.

– Нельзя, – настаивал Саша. – Противозаконно.

Мужчины бросили карты, и Джексон, засовывая колоду в футляр, сказал:

– Мухосранск. Местожительство для мертвяков. Ставка – ноль целых ноль десятых. Так ребятам в Нью-Йорке и передай.

– Они несчастливы. Мы сожалеем, – сказала мисс Лидия. – Но надо помнить о наших ресторанных работниках. – Изящным жестом короткопалой руки она указала на официантов с массивными, лоснящимися от пота лицами и очумелым взглядом, которые ковыляли по проходу с тоннами грязных тарелок. – Вы понимаете. Будет плохо, если они увидят, что законы не осуществляются. – Она собрала оставшиеся яблоки и сунула их в матерчатую сумку. – А теперь, – весело произнесла она, – мы идем спать. Распутываем моток дневных забот.

Утром 21 декабря «Голубой экспресс» находился от Ленинграда в сутках езды – то есть на расстоянии дня и ночи, которые, по мере вползания поезда вглубь России, все меньше различались между собой. Уж очень слабо разделяло их солнце, серый призрак, подымавшийся в десять утра, а в три возвращавшийся к себе в могилу. В недолговечные дневные промежутки перед нами по-прежнему расстилалась зима во всей своей непробиваемой суровости: ветки берез, ломавшиеся под тяжестью снега; бревенчатые избы без единой живой души, увешанные сосульками, тяжеленными, как слоновые бивни; как-то раз – деревенское кладбище, бедные деревянные кресты, согнутые от ветра, почти погребенные в снегу. Но там и сям на опустелых полях виднелись стога сена – знак, что даже эта суровая земля когда-нибудь, далекой весной, снова зазеленеет.





Среди пассажиров маятник эмоций уравновесился на точке нирваны между отъездными нервами и приездным волнением. Длившееся и длившееся вневременное «нигде» воспринималось как вечное, подобно ветру, опрокидывавшему на поезд все новые и новые снежные вихри. В конце концов отпустило даже Уотсона.

– Ну вот, – говорил он, зажигая сигарету почти не дрожавшими пальцами, – похоже, нервы я заарканил.

Тверп дремала в коридоре – розовое брюшко кверху, лапы набок. В купе № 6, которое к этому моменту превратилось в вавилон незастеленных постелей, апельсиновых корок, просыпанной пудры и плавающих в чае окурков, Джексон тасовал карты, чтобы не потерять навыка, его невеста полировала ногти, а мисс Райан, как всегда учившая русский, долбила очередную фразу из старого армейского учебника: «Sloo-shaeess-ya ee-lee ya boo-doo streel-yat! Слушайся, или я буду стрелять!»

Единственным, кто остался верен делам, был Лайонс.

– От глазения за окошко денег не прибавится, – твердил он, угрюмо печатая на машинке очередной заголовок: «Шоу-поездом – в Ленинград».

В семь часов вечера, когда прочие отправились на третий за день раунд йогурта и газировки с малиновым сиропом, я остался в купе и поужинал шоколадкой «Херши». Мне казалось, что мы с Тверп – одни в вагоне, но потом мимо двери прошел один из министерских переводчиков, Генри, лопоухий молодой человек ростом с ребенка, – прошел туда, потом обратно, всякий раз бросая на меня взгляд, исполненный любопытства. Ему явно хотелось заговорить, но мешали застенчивость и осторожность. После очередной рекогносцировки он все-таки зашел – как выяснилось, с официального боку.

– Ваш паспорт, – потребовал он с резкостью, которой часто прикрываются застенчивые люди.

Он сел на полку мисс Тигпен и начал изучать паспорт сквозь очки, все время съезжавшие на кончик носа; они были ему велики, как всё – от лоснящегося черного пиджака и расклешенных брюк до стоптанных коричневых туфель. Я попросил его объяснить, что именно ему нужно, тогда я, наверное, смогу ему помочь.

– Это необходимо, – промямлил он в ответ, и уши его запылали, как горящие угли. Поезд проехал, должно быть, уже несколько миль, а он все перелистывал паспорт, как мальчуган, разглядывающий альбом с марками; тщательно проверил памятки, оставленные на страницах иммиграционными властями, но больше всего его заинтересовали данные о профессии, росте, цвете кожи и дате рождения.

– Здесь правильно? – спросил он, указывая на дату рождения.

– Да, сказал я.

– У нас три года разницы, – продолжал он. – Я младший – младше? – я младше, спасибо. Но вы много видели. Да. А я видел Москву.

Я спросил, хотелось ли ему поездить по свету. В ответ последовала странная серия пожиманий плечами и неких суетливых движений, которые он производил, сжавшись внутри своего костюма, и которые означали «да… нет… может быть». Потом он поправил очки и сказал:

– Мне некогда. Я работяга, как он и он. Три года – может случиться, на моем паспорте тоже будет много печатей. Но я довольствуюсь сценичностью – нет, сценой – в воображении. Мир везде один, но здесь, – он постучал по лбу – и здесь, – он приложил руку к сердцу, – переменчивость. Как правильно, переменчивость или перемена?

– И так и так, – ответил я; в его употреблении и то и другое имело смысл.

От стараний, затраченных на лепку фраз, и от избытка стоявших за ними чувств он задохнулся. Немного посидел молча, опершись о локоть, потом заметил:

– Вы похожи на Шостаковича. Правильно?

– Не думаю, – сказал я, – судя по виденным мной фотографиям Шостаковича.

– Мы об этом говорили. Савченко тоже этого мнения, – сказал он тоном, закрывавшим вопрос; кто мы с ним такие, чтобы противоречить Савченко?

С Шостаковича разговор перешел на Давида Ойстраха, знаменитого советского скрипача, недавно гастролировавшего в Нью-Йорке и Филадельфии. Мои рассказы об американских триумфах Ойстраха он слушал так, как будто я расхваливаю его, Генри; сгорбленные плечи расправились, болтавшийся костюм сел на нем как влитой, а каблуки туфель, не достававших до пола, сходились и цокали, цокали и сходились, как будто он плясал джигу. Я спросил, как он думает, будет ли «Порги и Бесс» пользоваться таким же успехом в России, как Ойстрах – в Америке.

– Мне неспособно сказать. Но мы в министерстве надеемся больше вас. Для нас это тяжелая работа, ваша «Порги и Бесс».