Страница 2 из 11
«Жители чехословацкой столицы, и особенно ее живописного квартала Винограды, хорошо знали своеобразный облик Немировича, к которому относились с большим почтением. Здесь и глубокая старость, и широкая известность, и безупречные манеры старого джентльмена, и молодецки расправленные бакенбарды, и строгое пенсне на крупном носу, и хорошее знание меню в дорогих пражских ресторанах. Здесь…и любовь Василия Ивановича к женскому обществу, в отношении которого он всегда был подчеркнуто вежлив, изыскан, совсем по-старомодному галантен…
…В. И. Немирович-Данченко мог насчитать на книжной полке более 200 томов своих произведений, приближаясь к мировому рекорду, а может быть, и достигнув его. Тут для присуждения пальмы первенства пришлось бы точно подсчитать страницы, написанные им и А. Дюма».
«Я прошел громадную жизнь, – писал Немирович-Данченко в «Письме из Москвы». – Сознательно я начал ее в эпоху, когда рухнуло крепостное право, и кончаю, когда весь мир в небывалой грозе, и страшных катаклизмах перестраивается заново. Живой свидетель этого, я был бы счастлив, если бы в моих последних работах судьба дала мне возможность создать нечто достойное этой эпохи трагического крушения отгнившей стари и новой борьбы титанов». Этой надежде не суждено было сбыться. Но он оставил нам книги – свое творчество и судьбу.
В 1934 году русская колония в Праге торжественно отметила 90-летие, как его называли, своего «старшины». Через два года писатель умер в возрасте 92 лет.
И в посвященном Василию Ивановичу юбилейном сборнике «Венок», но вышедшем лишь в год смерти, он оставил нам заветы:
«Счастье в независимости, красоте и правде твоей родины, служи ей, пока она несчастна и угнетена, и всему человечеству, когда она сильна и благополучна».
«Когда право служит сильным, будь со слабым».
«Люби жизнь, пока дышишь, работай, пока живешь».
Заветы, которым неизменно следовал Василий Иванович Немирович-Данченко на протяжении своего большого жизненного пути.
Исповедь женщины
От автора
Ни один из городов, где я живал, не надоедает так, как Милан. Зимой мерзнешь в его холодных туманах и в нетопленных комнатах дома. Летом задыхаешься на пыльных площадях среди зноя, едва ли понятного северянам, – зноя, в котором до вечера ходишь в каком-то полуобморочном состоянии.
Раз, в один из самых жарких дней, когда, наконец, мне стало невыносимо, я сел в трамвай, отправлявшийся в Монцу, и уехал, желая отдышаться воздухом полей, окружающих Ломбардскую столицу. Не могу выразить, как здесь после миланского пекла было приятно! Легкому ветерку открывался полный доступ в отворенные по обе стороны двери и окна. Прохлада вместе с густой волной полевых благоуханий свободно лилась сюда. Со мной были недочитанные русские газеты. Я развернул одну из них и стал рассеянно пробегать ее, когда совершенно инстинктивно почувствовал на себе взгляд сидевшей против меня дамы. Садясь, я вскользь заметил большие черные глаза, бледное лицо с яркими пятнами чахоточного румянца и не обращал больше на нее внимания, пока мне не показалось, точно она хочет спросить меня.
Я взглянул на нее и опустил газету. Дама, очевидно, смешалась, но потом, сделав над собой усилие, совершенно чисто заговорила по-русски:
– Извините, пожалуйста. Я так давно из России и вот уже пять лет, как не слышу родного слова.
– Сделайте одолжение. Я рад быть вам полезным сколько могу… Вы, верно, хотели просмотреть газеты?
– Да. Право мне так совестно. Это похоже на навязчивость и во всяком случае…
– Пожалуйста, не оправдывайтесь. Мне самому случалось по году не иметь никаких известий из России, и я помню, с какой жадностью бросался я не только на свежие, а даже на старые номера. Если вам угодно, я вам пришлю из Милана все, что у меня есть, месяца за три, за четыре.
– Мне неловко стеснять вас. Но я была бы вам очень, очень благодарна.
– Куда прикажете послать?
– Я живу в Монце.
– Давно?
– Меня три года тому назад доктора приговорили к смерти, но я вот, как видите, дышу еще, обманываю их, хотя, верно, теперь уже недолго… И она печально улыбнулась.
– Ну знаете, – заставил и я себя улыбнуться, – господа врачи в этом отношении очень часто ошибаются. Судя по вашему виду…
– Уж об виде-то не говорите. Тут я чувствую, – положила она руку на грудь, почти уже дышать нечем. Не правда ли, как хорошо кругом? – поспешила она переменить разговор. – Посмотрите какая полнота жизни во всем, какое обилие форм, красок. И ведь поставьте вот ту деревушку под наше серое небо, ничего бы не вышло. А тут…
Я невольно засмотрелся. Действительно хорошо было. Белые стены чуть-чуть приподнимались из-за зелени полей, да и то на мгновение, потому что тотчас же их заслоняли большие деревья. Тонкие и высокие колоколенки мелькали по сторонам. Раз даже вырос перед нами величественный готический храм с красивой розеткой и мраморным кружевом, висевшим вниз с галерейки над входом, обставленным тоненькими витыми колонками, разветвлявшимися вверху в изящные своды. Смутно примерещились старинные барельефы, короткая мраморная Мадонна с божественным Младенцем на коленях, и скоро строгий фасад собора отошел назад; взглянув в окно, я уже увидел его торжественный профиль с недостроенной башней. И опять вдали эти голубые с серебряной парчой своих ледников горы, это теплое южное небо, эти изумрудные, напоенные зноем поля.
– Да, здесь хорошо. Что вам за охота была выбрать Монцу?
– Я искала такой город, где была бы и деревня, и все удобства под руками. А вы живете в Милане?
– Да, имею это несчастье.
– Вы, верно, учитесь петь или вы уже артист? – незаметно улыбнулась она, что, разумеется, от меня не ускользнуло.
– Неужели похож? – пришел я в некоторый ужас. – Помилуйте, да что касается пения – такого козла, как меня, и найти невозможно. Нет, я так живу, сначала у меня дело было, а потом я, по русской привычке, застрял, да и корни пустил. Одно могу сказать, надоел мне Милан до такой степени, что я не знаю, куда бы я только от него не бежал. Вот, если Монца понравится, перееду недели на две в Монцу.
– Я прежде часто бывала в Милане, у меня даже был знакомый кружок русских артистов, да тоже наскучили они.
– Как и мне.
– Уж слишком люди, как это говорят нынче, специализировались. Только и разговору, что о ля-бемолях да фа-диезах, тот может взять до, а этот си, а третий в отчаянии, – у него средний регистр стал колебаться. Ах, какие скучные люди! Шляются без толку, меняют профессоров, воображая, что в конце концов найдут такого кудесника, который им в горло все три регистра вложит и из ничего Патти или Мазини сделает. И ведь ничем не интересуются. Жизнь идет мимо, события одно крупнее другого, а они даже и не выходят из очарованного круга ля-бемолей да фа-диезов. Ведь как смешно! Была там одна парочка: моя кузина и влюбленный в нее тенор. И женились бы, говорю им. «Нельзя!» – Это оба в один голос. «Почему? Средства ведь у вас есть?» «Дело не в средствах, – отвечают, – а в том, что я потеряю до-диез, а у нее mi naturale пропадет. Как же это она «Саго поте» в «Риголетто» заканчивать будет? А я как последний дуэт в «Пуританах» выдержу? Ведь там, пожалуй, и ре надо взять».
Я расхохотался.
– И не живут, пока жизнь ключом в жилах бьет. Да, впрочем, и жизнь-то какая, – что в ней?
И прежнее грустное выражение опять вернулось на ее лицо. Она сдвинула брови и на минуту задумалась. Ей было не более двадцати восьми лет, а между тем уже седые волосы пробивались в висках. Очевидно, жизнь не ласкала ее.
«Сесто» мелькнуло мимо; под самым носом у нашей конки проскочил железнодорожный поезд, на минуту окутав нас отвратительным и вонючим дымом, сквозь который мы смутно различили сонные лица изморенных жарой пассажиров, валявшихся на подушках вагонов первого класса.