Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 31

А жизнь затягивала подпругу под самые ребра. Дальний хуторской выпас самоволом захватили крестьяне и распахали под озимые. И за аренду в хуторскую казну отказались платить, да еще и потребовали избрать их старосту в правление. Старики-старшины растерялись, никогда в жизни не встречались они с таким нахальством. На площади перед правлением то и дело собирался народ. Спорили до потери голоса. Чагдар ходил туда вместе с отцом и братом, слушал крикунов, но никак не мог определить, кто же прав. С одной стороны, казаки заслужили владение землей – веками отдавали жизнь за Россию. А с другой, пришлые – тоже люди, что хохлы, что великороссы, и многие семьи живут тут с турецких войн. Да и среди калмыков как так случилось, что у одного густо, а у десяти – пусто? Вроде бы со времен Чингисхана всем положено жить по «Степному уложению» и поровну все делить, а не под себя подгребать.

Очир нанялся табунщиком к сотнику Матвею Шургунову, у сотника старшему уряднику вроде не зазорно коней пасти. Но видел Чагдар, что недоволен старший брат. Каждый раз, как приезжал домой, брал дареную шашку, проверял лезвие на листовках, что разбрасывали по хутору белые, красные, кадеты, эсеры, меньшевики. Соседи приносили их отцу – прочитать, а мать хранила для растопки. Печку теперь топили углем, без керосина уголь поджечь – маята, а керосина добыть негде, даже за деньги.

В начале февраля налетели на зимовник красные и отобрали у Шургунова табун. Очир остался не у дел. И как только прослышал, что вышел из Новочеркасска Степной поход – объявил отцу, что уходит к Попову. Новый наказной атаман Попов стоял за самость донцев, без указок из столиц. Чагдара поразило, что Очир поступил своевольно, не спросив у отца разрешения. Что-то невидимое, но доселе незыблемое в укладе жизни пошатнулось.

А теперь это незыблемое горело. Сначала – словно одежда – отвалилась от тела храма дощатая обшивка. Чужаки-поджигатели бесновались, палили в воздух, выкрикивали непристойности, но ни одна горящая доска не упала им на голову. Потом пылало бревенчатое мясо: с гулом, кряканьем, посвистом, опаляя сбежавшимся на пожар станичникам брови, усы и чубы. Потом от храма остался только скелет-остов, тяжелые опорные столбы по углам, потолочное перекрытие, удерживающее верхний ярус, и в самой сердцевине, среди ненасытного черно-синего огня, сожравшего хранящиеся у алтаря подношения – топленое масло и водку, – зардевшаяся фигура Бурхана-бакши. Чагдар видел, как раскаляется голова, опускаются плечи статуи, как вся фигура горбится, голова наклоняется вперед, огромной каплей падает на оплавленные одежды и проваливается внутрь – как будто скрещенные ноги приняли в себя голову. И тут один из столбов, державших огненный балдахин над Бурханом, подломился, за ним – второй, и весь верхний ярус храма обрушился, скрыв безголовое изваяние от человеческих взглядов…

Толпа охнула, бакша упал в позе простирания с вытянутыми вперед руками. За ним среди вытоптанной травы и пепла простерлись монахи и манджики. Только Дордже остался стоять – Чагдар крепко держал его за плечи.

– Пусти, брат! – тихо попросил Дордже.

Но Чагдар не отпустил. Вдруг толпу понесет и Дордже затопчут?

Вой огня сразу утих, словно пламя насытилось отданным ему в жертву бронзовым телом величайшего из учителей. Люди молчали в печальном почтении. Выли только станичные собаки. Туман, отступивший на время от пожара, стал крадучись возвращаться, приглушая далекий конский топот. Бакша и монахи поднялись, отряхивая с одежды налипший сор. Чагдар легонько, но настойчиво потянул Дордже назад. Дордже упирался и уходить не хотел. Чагдар был готов взвалить брата на плечо и тащить силой, но тут услышал знакомое ржание. Это была лошадь отца. Слава бурханам, не придется своевольничать.

Дордже тоже опознал отцовскую кобылу, перестал упираться, расслабился. Из тумана один за другим появлялись всадники. Глаза лошадей, поймавшие отблески догорающего пепелища, сверкали в темноте, как печные угли.

Всадники были все как один с их, Васильевского, хутора, между калмыками называемого Хар Сала. С отцом прискакали те, кто выбирал его два месяца назад, в марте, членом Иловайского станичного совета: кому же, как не ему, мировому судье и честному человеку, представлять хутор. Отец сначала отнекивался, но, когда его учитель Кануков, теперь начальник военного отдела Куберлеевского волостного исполкома, приехал к нему и приехал с подарком – старинной, искусно сработанной домброй, быстро собрался и, оставив хозяйство на Чагдара – не маленький уже, почти восемнадцать зим! – уехал с Кануковым в станицу. С тех пор семья видела Баатра лишь изредка, он приезжал домой ненадолго – усталый, хмурый, словно бы усохший.

Отоспавшись, отец слезал с печи, набивал трубку сушеными травами – к апрелю весь самосад уже искурили, – усаживался на хозяйское место под алтарем и начинал разъяснять собравшимся однохотонцам, что значит «республика», «совдеп», «комитет» и чем большевики отличаются от меньшевиков и эсеров. Слова все были длинные и трудные, а объяснения отца – многословные и путаные, но хуторяне поняли, что большевики хотят отобрать у богатых излишки и разделить их между бедными.

Прискакавшие на пожарище хуторяне вооружились кто чем: кто берданкой, кто револьвером, кто шашкой. Видно, хотели помешать поджогу, но опоздали, хурул успел сгореть дотла, и только его беленая, местами тлеющая ограда указывала на границы пожара. Подъехавшие – человек двадцать – спешивались, простирались, бормотали молитвы. Отец сойти с лошади медлил, привставал в стременах, щурил глаза.





– Отец, мы здесь, – крикнул Чагдар и сразу пожалел о несдержанности: взгляды бакши и гелюнгов тут же обратились на них с Дордже. Привлекая к себе внимание, Чагдар грубо нарушил правила.

Отец едва заметно кивнул в ответ, соскочил с лошади, подошел к бакше.

– Святой бакша, – склонив голову, проговорил Баатр, – я не смог упредить пожар. Но мы догоним и убьем поджигателей.

То, что произошло дальше, было неожиданно и невероятно. Бакша вдруг ринулся вперед, выхватил из беленой ограды кол и, развернувшись, держа палку двумя руками, как держат меч, принялся дубасить отца. Отец пропустил первый удар, соскользнувший и пришедшийся по правому плечу, потом уклонился, попробовал перехватить кол, пытаясь остановить карающие руки. Лошадь отца попятилась и тревожно заржала.

– Собачье говно! – высоким, срывающимся голосом по-калмыцки завопил бакша. – Разрушитель! В какую кучу навоза ты влип!

– Подождите, святой бакша! – взывал Баатр. – Я был против! Это пришлые люди! Не казаки! Они нашей жизни не понимают!

– Что это за поганая власть, что поднимает руку на святыни? Чтоб вы все попали в горячий ад! Чтоб никто из вас не достиг чистой земли! – сыпал проклятиями бакша и все норовил ударить колом по голове Баатра.

Чагдар почувствовал, как плечи Дордже под его руками подымаются, словно Дордже не человек, а лебедь, и за спиной у него сейчас отрастут крылья, он развернет их широко-широко, взмахнет, оторвется от земли и улетит в чистые земли, подальше от земного ада. А его собственные руки отяжелели и превратились в железные клещи, какими кузнецы держат раскаленный металл на наковальне.

– Больно! – нутряным голосом просипел Дордже. Чагдар ослабил хватку.

Бакша снова занес над головой кол и снова обрушил его на голову Баатра. Бакшу колотило от ярости, и удары были неточные – казачья фуражка отца спружинила и отлетела к ограде. Нет страшнее оскорбления для казака, чем сорвать с него фуражку. Этого отец уже не стерпел – перехватил запястья бакши и сжал крепко, вынуждая разжать пальцы и выронить кол. Бакша застонал, но оружие свое из рук не выпустил. Над толпой раздался вздох ужаса: великий грех – причинять боль священнослужителю. Чагдар почувствовал, как Дордже весь затрясся. Наконец кол выпал из рук бакши, мазнув отца по рукаву поддевки и оставив беленый след, светившийся красным в сполохах догорающего пожара.

Баатр поднял кол и зашвырнул за ограду.