Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 109



Да просто не каждый писатель решится исполнить мечту – написать книгу для себя, а не для читателя, ведь действительно хорошей может быть лишь книга, написанная для себя; ведь писатель не должен снисходить до читателя, а вести его к вершинам своих идей, своих чувств, своего знания. Только тогда возникают книги, переживающие создателя.

Я не уверен, что написал подобную книгу, я уверен в ином – я исполнил свою мечту, а это, поверьте, немало. И мне хочется верить, что подобная мечта, пусть не совсем схожая, но подобная, была не только у меня, и что и ты, читатель, возьмешь в руку перо, и впишешь свои строки в эту книгу. Мне хочется в это верить…

Меня подмывало искушение написать новую «Войну и мир», но с еще большим размахом во времени и пространстве – не десять лет, а двадцать, не треугольник Москва-Петербург-Вильно, а гигантское пятно обитаемого мира, какой мы привыкли считать своим, не сотня героев, главных и не очень, а вся тысяча – нате, пожальте! И великое буйство страстей: от любви до ненависти, от властолюбия до бескорыстия идеалиста. Ведь век тот по обилию характеров своих был более ярок, чем эпоха, прошедшая под именем Наполеона.

Но потом мне подумалось: а зачем? Зачем создавать нового Пьера и новую Наташу Ростову, благородного князя Андрея и мрачного Долохова. Кому нужны эти характеры – характеры людей, живших так давно, что само бытие их порой кажется небылью, представителей многих племен и держав, отличных языком, характером, самим смыслом своего существования. Толстой писал для детей и внуков про их отцов и дедов, он рисовал эпоху, не являющуюся еще прошлым, а подобную вчерашнему дню.

Толстой писал о людях, каких знали, чьи рассказы он слышал, образ жизни, чувства и язык которых ему были понятны. Он не выдумывал героев, он лишь наделил их судьбой, обликом и именем.

Я же пишу о тех, чьи чаяния, чувства и мысли за давностью лет и разрывом теченья времен можно скорее вообразить, реконструировать, нежели отобразить их с неоспоримостью неусомняшегося в себе историка.

Я же обращаюсь к истории столь далекой, что человек нашего времени не может даже с уверенностью судить, а была ли она на самом деле – а жил ли Ганнибал и был ли рожден Сципион. И правда ли мир долгих два десятилетия агонизировал в огне жесточайшей войны, чтобы по окончанию ее тут же броситься в пламень новых, но менее кровопролитных.

Нелепо писать подобную эпопею в жанре фантастики. Какой смысл выдумывать стольких героев, ваять столько характеров?

Писать подобную эпопею как исторический роман нелепо в еще большей степени. Исторический роман должен иметь границы – пространственные и временные, наконец. Он должен быть современен, ибо по-настоящему интересен исторический роман, перекликающийся с современностью. Особенно, если это большой роман. Толстой писал «Войну и мир» о современниках, пусть приходящихся его поколению отцами и дедами. И потому ему удались характеры, и потому ему удалась грандиозная картина свершившегося. Но главное, характеры, ибо не будь их, картина обратилась бы в жалкий лубок.

Я решил создать нечто среднее, и появилась на свет эпопея, написанная в жанре альтернативной истории: наполовину реальное прошлое, наполовину фантастический вымысел. Фантастика, плавно перетекающая в историю, история, обращающаяся в фантастику. Если угодно, грандиозная стратегия, превосходящая фантазию самого изощренного программиста.

Я не осмелюсь назвать эту книгу историческим романом, хотя суть ее именно в изложении истории – истории мира, какой она могла быть, будь он чуть иным.

Я не осмелюсь назвать эту книгу романом и фантастическим, ибо чудесного в ней едва ли больше, сколько может быть его в обыденной нашей жизни.

Эта книга – на грани истории и фантастики. Она – то, что именуется альтернативной историей, и что я предпочитаю именовать историей Отражения, так как верю, что мир в котором мы живем, не единственный, не богоданный, не абсолютный, а лишь один из многих миров, определяемых координатами времени и пространства.

Эта книга о нас, о наших предках, о нашем мире, каким он мог быть, и прелюдии к миру, каким мог стать, а, может быть, еще и станет наш мир.

События, о которых здесь повествуется, отчасти реальны, как реальна любая фантазия, скованная цепями фактов.

События, о которых здесь повествуется, отчасти вымышлены, но при определенных условиях они могли б перейти грань фантазии и быть облачены в скрижали истории.

Ибо жизнь столь причудлива, что порой почти невозможно расценить грань между вымыслом и реальностью, особенно если реальность подобна причудливо разыгранной пьесе, а вымысел ничем не отличается от сценария фарса, какому не раз следовало человечество, превращая настоящее в прошлое.

Реальность и вымысел, вымысел и реальность – вот два столпа, на которых построен сюжет этой книги, и не нужно искать стену, разделяющую их, ибо она прозрачна. Ведь всего этого не было, но это вполне могло быть. А, быть может, это и было, хоть, если быть приверженным логике, этого ни в коей мере не должно было случиться.

То же касается и героев этой книги. Большая часть их существовала в реальности, и история запомнила их имена. Другие оставили свой след на песке, но время стерло его. Третьих никогда не было, однако они могли быть. Могли…



Я посвящаю книгу этим, последним, превратившим жизнь в игру ради игры. Они и живут лишь этой игрою, составляя зыбкие пирамиды миров и разрушая их небрежным движением пальца. Они – великие режиссеры, требующие от жизни лишь одного – быть интересной.

Как прекрасно, что они есть, и как жаль, что их не было.

Как жаль!

Именно о них, безумцах, играющих вечную игру с Вечностью, эта книга.

Пролог

Была ночь, неотличимая от прочих, такая же тихая, теплая, ласкающая в полудреме мягкими опахалами неги. Город спал: дремали дворцы и храмы, тихо, с пыльным посвистом посапывали в забытьи широкие проспекты и улочки, негромко всхрапывали всплесками бьющихся о каменную твердь волн причалы и молы. Сон, крепкий и уютный. Сон, что навевает лишь летняя ночь. Сон, который даруют морские легкие великой Александрии, напитывая истомленное дневным зноем тело нежной, ласкающей обожженную кожу прохладой. Сон – тонкий посвист ветра на прямых улицах. Сон – легкое дыхание розовощекого ребенка. Сон – мерная капель клепсидры, стоящей на резном столике у постели. Сон, им объято все. Не спит лишь Фарос – мраморный витязь, увенчанный статуей Посейдона с ликом великого Завоевателя, что огненным оком неустанно указывает путь затерявшимся в ночи кораблям, да стража на башнях и у ворот. Хотя стража и позволяет себе порой подремать. Впрочем, она спит чутко, держа руку на эфесе меча. Стоит лишь раздаться подозрительному шороху и…

Четыре пары глаз открылись одновременно. Веки взметнулись вверх, словно птицы, выгнанные собакой из окаймленной травою межи. Негромко звякнул освобождаемый из ножен клинок.

– Вы что-нибудь слышали? – настороженно спросил воин, выхвативший меч.

Их было четверо – четыре левкасписта, охранявших святыню великого города, Сему – гробницу царей.

– Да, – ответил старший: он единственный имел при себе копье, а на безымянном пальце хвастливо поблескивал массивный серебряный перстень с ликом Сераписа. – Я, кажется, слышал какой-то звук.

– Скрежет, – подсказал самый молодой.

– Да нет, скорее звон, – поправил другой, чье лицо было обезображено шрамом – от нижней губы через весь подбородок.

– А мне показалось, что кто-то вздохнул, – сообщил тот, что поторопился выхватить меч.

– Это была речь! Кто-то говорил, – безапелляционно заявил старший. – Олухи, у вас туго не только с мозгами, но и со слухом! Осмотреть все! Нам не сносить головы, если пропадет хоть драгоценная пылинка! Надеюсь, это все понимают?!

– Да, да, – вразнобой ответили воины, а тот, что со шрамом, прибавил:

– Яснее ясного!

– Тогда за дело! Ты пойдешь слева, ты – справа, ты пойдешь посередине. – Обладатель перстня с Сераписом попеременно тыкал в грудь каждого. – Я пригляжу за входом. Если что-то не так, знаете, что делать! Руби любого! Потом разберемся!