Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 51



— Слухай-ка, чавела… а вы где хоть своих-то хороните? Неужто в степу прямо?

Постарее других, телом и ликом горбоносым поразбитее, цыганка тяжело глянула на вдову с войны, тетку Марею, сказала равнодушно:

— Э-э, милая, тебе какое дело?.. У вас места не отымем, всем хватит, да еще останетца. Давай-ка погадаю лучше, я вижу, ты почему спросила, сердце у тебя ноет, проситца; вещунье у тебя сердце, а ты сама этого не знаешь, милая…

— Да ты обожди, успеешь еще нагадать… Ты мне скажи…

— А вы где хороните?! — проговорила резко, вскинула голову цыганка, не глядя; смутным и быстрым, неуловимым каким-то движением достала из юбок потертую карточную колоду, темными пальцами развернула и свернула. — На могилках? И мы на могилках, чево ты беспокоишься. Беды не жди, а пришла — провожай подальше.

— И где ж они у вас?

— На земле, милая, на земле. Ну-ка, позолоти ручку, а я тебе все скажу, что ждешь, что не ждешь, каких страстей навидалась, каких видеть не хошь… Что ж ты это, милая, милова не нашла?! Потерялся твой милый среди путей-дорожек, все дорожки прошел, одну не нашел — к дому любезному. Закружила его тоска дремучая, смерть неминучая, а где та смертынька — никому не знать, не ведать, не выведать, в горсть не сгрести, руками не развести… Любила б — да любить некого, дала бы — да давать нечего; а уж мне ты найди, мне хорошо, а тебе еще лучше будет, душа-то проситца, а ты успокой, не томи понапрасну душу-то, она и так все исстрадалася…

Сникла тетка Марея, ладонь свою грубую ей торопливо протянула, словно сама за подаянием, глядя просительно и покорно…

Цыгане же мужики появлялись на селе совсем редко. Один только сюда приходил, расположился у дома, в котором было раньше правление колхоза «Свободный пахарь», а теперь начальная школа. Совки разные, кочережки, чапельники разложил, всякую кузнечную поделку, даже пару новых, будто с завода только, амбарных замков — ему одному ведомо, где он их достал. Кожа на лице его была темна и сера, нечиста, а глаза выпуклые, с большими грязноватыми белками, чуть косо поставлены и звероваты, как у суслика. Смотрел на них, ребятню, а потом сумел как-то приятно оскалиться, громко скомандовал: «А ну, марш по дворам! Пусть все приходят, покупают — ничего не жалко! Налетай, нищета, подешевело!..» И опять засмеялся, как-то по-хорошему, будто все они тут ему своими были.

— Коврики-т куда-а… цветастые, — сдержанно хвалили, хвастались бабы. — Я как увидала этот, с лебедями, — ну, думаю, не расстанусь!.. Все в избе приветней, не одни эти шпалеры. И где они только добывают!

— Видно, ктой-то делает им, с рукою человек.

— А эта, старшая-то среди них, гадалка которая… господи, страшней войны! Как глянет — прямо жуть берет…

— А я вот, погляди, платочек взяла, за семь всего рублев. Поторговалась, конечно, зато уж…

— Скольки, говоришь? Это вот этот-то?! Да-к они ж в раймаге вон лежат, Анютк, четыре двадцать штука! Ей-богу, не вру. Продешевила, девонька.

— Да как же-ть так…

— А вот так, я тебе врать не буду. Лежат, сама надысь ездила, видала. Да-а, дела… Да ты ладно, не жалей. Считай, на свое и вышло: на дорогу бы рупь, а там, глядишь бы, в чайную зашла, то-се. Не жалей.

— Оно б конешно… Только рубли-то эти, они тоже не задешево. Думала дочерю порадовать, девка уже, в девятой пойдет… Порадовала. Вот сука.

— Ладно, девонька, что ж теперь…



— Сучка, самая настоящая. Рази так можно? Ты, часом, не видала ее — молодая, с сумкой такая?.. С ридикюлем? Об морду ей исхлешшу весь платок этот. Совсем бога забыли.

— Где ты сейчас найдешь… Они уж либо на село умотали всем кагалом, к правлению, там орудуют.

Мать дома, в избе как раз находилась, и он с нею тоже, когда на второй день скрипнула, предупреждая, сенишная дверь, кто-то дольше нужного замешкался в сенях, а потом послышалось невнятное и вкрадчивое, словно там занятое чем: «Эй, хозяйка-а…» Плетневые большие сенцы за амбар им служили, там в пустом ларе и еще в сундуке под кроватью хранились все их того времени скудные пожитки. Мать, на ходу тяжелую тогда, братишку ждали, словно ветром понесло к двери — распахнула ее, выглянула, выскочила:

— Э-э, девка… ты зачем это тут?! Нехорошо так, зашла — и ни мур-мур! Ты что тут, в сенцах, выглядываешь?!.

— Ай, хозяйка харошая, не больно бегай… Зашла проведать-поведать, чево сердишься? На себя не рассердись гляди — долго потом будешь сердитца… Ты мне зла не желай, и я тебе не буду. Ой, паренек какой, глаза какие хорошие — человек будет, попомнишь мои слова…

Смущенная таким оборотом, отступила мать к печи, давая пройти, — тесно в избе, в оклеенных жухлыми газетами саманных стенах. Печь с подтопком и малым кухонным закутком с одной стороны, кровать с другой, стол в углу да лавка, вот и весь дом. Цыганка, ровесница ее по виду, в грубых побитых башмаках и кофтенке с засученными рукавами, прошла к столу, покачивая большими блестящими серьгами в ушах, узел из вытертой шали сняла с руки и положила на самодельную их деревянную кровать; оглянулась быстро, все заметила и села, вильнув плоским задом и юбкою всей, прямая и все-таки вольная.

— Все равно нехорошо — выглядать, шарить-то…

— Ай, какая ты беспокойная… зачем так?! Мне твоего ничево не нада, что заработаю, то и мое. Хошь погадаю, хошь песню спою-спляшу, я все могу. Если болеешь чем — скажи, лекарства у меня есть одна, заговорю, как рукой сымет, век благодарить будешь!

— Паси бог, ничем я не хвораю.

— Обожди, не зарекайся, милая, не таропись… — Глаза ее, густо-медовые, печальные, под одним следы еще не сошедшего синяка, бегали по избе, занавескам и наконец вернулись к матери. — Все под рукою одной ходим, зачем так говоришь. Принесла я тебе, хозяйка, чудо какую картину… рада будешь.

Она встала и ловко высвободила, вытащила из узла стеклянную разрисованную, с большую книжку размером, пластину, обмахнула подолом широченной своей юбки:

— Вот смотри! На погляд, на продажу, а коли хошь, так обменяю. Ты не возьмешь — другие с руками оторвут, стать не дадут… я дело свое знаю, обманывать не буду. Не я бы — век такой не нашла, не увидала б, много чево есть, а такое, скажу тебе, редко…

Цыганка тараторила, а они смотрели. Сразу картинка маме понравилась, это уже по тому заметно было, как она глядела: помягчела глазами, даже будто покраснела немножко от удовольствия, настороженно поджатые губы отпустила… Яркая была картинка: на лаковом черном поле нарисованы были три сестрицы, друг к дружке повернутые, в красивых одеждах, но с бледными нежными лицами, с печалью в глазах, такою же, как у самой цыганки, только добрее. Что-то кроткое и покойное было в них, как на иконах, и хотелось долго смотреть и думать — о чем, он сам не знал, но думать надо было… И они смотрели, ему тоже хотелось, чтоб картинка эта осталась, всегда висела у них, украшая собою их дом, успокаивая, что-то такое людское утоляя в них, беспокойное, чему и названия-то нет. А цыганка, довольная успехом, все тараторила, расхваливала и божилась; и когда мать, совсем раскрасневшаяся, спросила наконец расслабленным голосом: «Скольки же?..» — та в который раз обежала рассеянно глазами избу, в недоуменье будто, и вдруг осенило ее: сделала к кровати виляющих два шага, гибко и быстро потянулась и сдернула с двух больших подушек третью, поменьше, на которой он всегда спал на печи, сунула под мышку:

— Ай, зачем деньги, сестрица, деньги подождут. Па рукам?!

— Обожди… Постой, девонька, что ж это ты так?.. — растерянно сопротивлялась мать. — Она ить не ватная — перьевая она, денег стоит. Ты, гляжу, уж больно совсем…

— А ты такую разве найдешь где? В сельпо купишь? Ай, какие вы, ничево хорошего не понимаете, хоть кол на голове теши. Вам попал холст, а вы говорите, что толст! Чево еще нада?! Бери, хозяйка, не думай, много думать будешь — ничево никогда не сделаешь, это я тебе правду говорю, истинную.

— Да как же-ть не думать, подушка — она ить, шутка ли, все десять, а то и… Вот бери два, все три бери, я разве что говорю. Я ничего не говорю, хорошая, а только ведь безделушка вроде… Не-ет, так не пойдет.