Страница 31 из 44
— Научных экспериментов? — удивился тот. — Здесь доктор нужен только, чтобы засвидетельствовать смерть. Закон: to pronounce him dead… Когда меня зовут ночью к больному, я не думаю, как бороться за его жизнь: дать ли кислород, вспрыснуть адреналин, сделать переливание крови… Нет, он уже скончался и я должен официально признать его мертвым. Вы знаете, — оживился очкастый. — Когда Микель-Анджело расписал храм картиною Страшного Суда, то папа нашел соблазнительным это обилие голых тел и поручил другому художнику, вполне благонадежному, надеть штаны на всех интегральных нюдистов. Художник работал несколько лет и благополучно прикрыл их срам. Его прозвали «панталонщиком»; и когда он показывался на улице, мальчишки кричали: «Панталонщик идет, панталонщик»… Вот таким я себя чувствую, когда размеренно шагаю по острову из staff house к госпиталю. Я не доктор. Я Pronouncer of death, Pronouncer of death.
По вечерам на том берегу зажигались фонари, вдоль набережной бешено мчались автомобили, гуляли влюбленные парочки. «Там город, там город», — шептал Боб Кастэр, прильнув к дверному оконцу. Вспоминал Сабину, молодость, другой шум и огни… Хотелось немедленно прыгнуть, врезаться с обнаженною саблей в гущу жизни, погибнуть смертью храбрых или победить. Выполнить по совести не только свой долг, но и всех этих нищих, слабых, калек, обездоленных, сдавшихся, а теперь умирающих, бесславно, неудачников.
Боб Кастэр украдкою пробирался на террасу; в тысячный раз соображал: в каком месте благоразумнее нажать, ударить, прорвать окружение. Но в темноте за ним безмолвно следовал сторожевой пес, хитрый и назойливый Джэк.
Очкастый доктор отказался передать письмо Сабине. С растерянной улыбкою, не объясняя причин, уклонился.
40. Pronouncerofdeath
Ночь воцарялась в госпитале рано. Тухли огни, замирала жизнь. Изредка вздох, крик одурманенного больного; холодно блестящие, пригвожденные глаза в темноте. Сестра, негритянка, толстая, лоснящаяся, будто морж, дремала у столика с тусклой, замаскированной лампочкой. Запах. Падали, кала, агонии. И вдруг из мрака, фигура призрака, танцующего почти на четвереньках, — это полумертвому вздумалось пробраться в уборную… Движения его подобны пляске дервиша.
Вот сестра склоняется над больным: смотрит, щупает. Нерешительно отходит. Через пол-часа возвращается, снова внимательно изучает его, потом расставляет кругом койки полотнища ширм. Скоро телефонный звонок раздается там, где комнаты докторов. Хромой, уродливый детина, из бывших арестантов, проковыляет по коридору и громко застучит в дверь к очкастому. Пока очкастый выходит из комнаты к телефону, хромой успел уже скрыться за поворотом длинного, узкого коридора, — и неизвестно, стучал ли действительно кто-то видимый, трехмерный или это почудилось доктору. Ночная сестра сообщает: смерть в А-2.
— Хорошо, — угрожающе отзывается очкастый. — Хорошо.
Возвращается к себе. Надо одеваться. Как хочется спать, закрыть глаза, раствориться. Его вырвали из самого центра сладчайшего забвения! Улыбается: если бы не разбудили, никогда бы не узнал этого. Пленительность сна проявляется только на границе, — когда-тормошат и мучают. «В сладости сна есть что-то похотливое: сладострастное стремление к небытию, — думает очкастый. — Так покойников придется поднимать к вечной жизни из объятий упоительного покоя и они будут греховно сопротивляться».
Он ложится в постель еще минут на пять, десять, как ему мнится, но шаги хромого, — снова за дверьми и наглый стук. Его жизнь принадлежит смерти, она ждет и заигрывает.
Одевается и выходит. Тюрьма, вселенная, остров. Он и смерть. Гулко раздаются шаги. Pronouncer of death.
Тень госпиталя, мрачные коридоры, темные лестницы, тишина, пустынный лифт, окна в ночь. Завидев очкастого, сестра, — от нее пахнет моргом, — говорит:
— Сюда, сюда, — она боится ответственности, пусть доктор проверит.
Очкастый не желает больше смотреть на трупы: точных границ нет, все условно. Лучше сразу подписать карточку: Patient pronounced dead at 3.15 A. M… Чтобы успокоить негритянку, подбегает к усопшему. Накануне он видел его, еще брал за руку, щупал пульс: слабое, страдающее существо. И вот теперь это плотный предмет, — подобно дереву, кости, камню. Смерть укрепляет тело. В жизни мучается, немощно тело (а в смерти, быть может, начинаются испытания для духа, великие странствования). Плоть в смерти обретает неуязвимость, свое вечное бытие. Смерть только форма жизни.
Очкастый обходит и другие палаты: будут еще звонки, через час или два. А «подписать» их теперь запрещено… Этот, вероятно, — под утро! А сосед его еще протянет сутки. Оба без сознания. Но в то время как первый дышет напористо, рьяно, с переливом, второй тихонько, незаметно, — на самой границе колебания маятника. И это его спасает. Так, из сосуда вода уходит быстрее, если уровень жидкости выше.
Не хватает кислорода в крови и человек задыхается. А если дать ему много кислорода, он тоже перестанет дышать, за ненадобностью: apnea, — некий кислородный рай. Вечность и противоположность, — небытие, — схожи. В обоих случаях не будут дышать: в одном не могут, а в другом не нуждаются в этом.
На своей койке сидит негр, Боб Кастэр. Очкастый опасливо кивает ему головою: отчаянный, еще пырнет ножем.
«Нет, братец, мою карточку ты не подпишешь», — по-волчьи скалит Боб зубы.
Доктор проходит в другую палату. Мрак, вздохи, запах, запах и неподвижные тела: беженцы с чемоданами на вокзале после бомбардировки…
Из ночи глядят их пасмурные лица: словно обуглившиеся. Вот в одном углу или в другом, на подушке, неожиданно светлый лик, почти лучеиспускание, нимб, — есть и такое, но редко, ох как редко. Чистые, свои краски они заработали раньше, в миру, или просто получили их по благодати. Очкастый готов поверить: «темные уходят в ночь, в минерал; тогда как этот светлый, кроткий на подушке, — для него смерть скачек из одной жизни в другую».
Вот женщина, тяжело, мучительно тужится, чтобы родить свою смерть: грузно упирается в подушки. Очкастый берет ее руку: липкий, густой, холодный пот… Что-то общее с роженицей. Такой же вязкий, пристающий пот, только другой температуры, и страдальческая растерянность. «Там тело рожает новую душу, здесь душа убивает тело». Доктор смотрит ей в глаза: она злобно, умоляюще и беззащитно настораживается. Молодая. Обречена. Рак. Случайно у нее, а не у очкастого. Он здоров, — вот рядом с нею, все ему принадлежит и даром, незаслуженно! Какая несправедливость, бешеное везение. Надо бежать, спешить, делать что-то, пользоваться этим. Но он вернется к себе, ляжет в постель, утром нудная работа, снова сон, еда; в дни отдыха — кинематограф, знакомые… И бессмысленный ужас ее смерти помножался на ужасную бессмыслицу его жизни.
Очкастый изнеможенно присаживается за столик сестры. Перед ним под стеклом, отпечатанные инструкции, — на случай смерти пациента. Закурив папиросу, рассеянно пробегает взглядом знакомые параграфы…
«2. Return to the bedside, lower the gatch, place the patient in a recumbent position, straighten the limbs, place a pillow under the head, and see that the eyes and mouth are closed.»
«5. Assemble any property which the patient may have in the bedside unit, e. g., rings or any religious articles. Label these and put them in a safe place until they can be removed to the Property Office.»
«8. If the eyes did not remain closed, pull out the lower eyelid so as to make a pocket, place a few shreds of cotton or a small piece of thin paper in this pocket and bring the upper lid down over it.»
«14. Bath the face, neck and ears, and comb the hair. Pack the rectum with non-absorbent cotton.»
«18. Cross the hands over the chest and tie them together…»
Очкастый грузно спускается по лестнице, бредет по гулкому темному коридору, где рентгэн, машины, глухо запертые конторы. Кто-то мелькнул за углом, крадется, а может почудилось. В такие часы начинаешь верить в любой вздор: смерть костлявыми пальцами вцепится в глотку. Впрочем, подстерегают и другие опасности… Года два тому назад здесь служил санитаром бородатый мужчина с тихою улыбкой (до того, сидевший в Bellevue в отделении для душевных больных); как-то ночью, он прыгнул сзади на дежурного врача и полоснул его бритвою.