Страница 17 из 44
— Ты ведь сам понимаешь. Это всегда нас пугало. А при данных обстоятельствах, как можно!
В зеркале он увидел свое чужое, неприятное лицо. Через силу произнес:
— Помнишь, я тебе говорил, адвокат того же мнения: если родится белый ребенок…
— А если он родится метисом? И вообще, разве годится для опытов и судопроизводства фабриковать детей.
Он мог бы ей возразить, что всей кровью своею жаждет ребенка, давно, а теперь подавно: хоть какое-то утешение и легче уступить, примириться. Но сказал:
— Что касается денег, не беспокойся. Деньги будут.
Тогда Сабина взглянула на него, тоскливо, пронзенная насквозь:
— А другого выхода нет?
— Чего больше? Я сказал, что хочу ребенка. Но без любви… Если ты сомневаешься, разумнее не связываться.
И Боб обещал навести справки по поводу врача: у Поркина или на работе (один сослуживец недавно поведал о своих, подобного же рода, удачно разрешенных, затруднениях). На этом они расстались.
На Пятом Авеню две молодые женщины, дожидаясь автобуса, оживленно болтали. Донеслось:
— I tell you, you better get a small chicken.
У следующего угла кавалер говорил своей спутнице:
— I don't think she'll get a contract.
И почти тут же, у входа в магазин, мать шлепнула непослушную девочку, и та ликующе-удовлетворенно проревела:
— I got it, I got it!
«В обиходе большинства, глагол get играет доминирующую роль. Все существо выражает себя через такое или подобное ему слово. Если извлечь его, потушить в сознании, заморозить, останется пустая область, мякоть, пробел, — нерадостно думал Боб Кастэр, прокладывая себе путь верх по Пятому Авеню. — Словарь среднего обывателя равен 400–500 словам. Но одно слово он употребляет ежеминутно, другое часто, третье редко. В жизни каждого человека имеется слово, которое он произнес только раз. Если найти его, можно разрешить тайну данной жизни: это ключ! Есть еще другое слово: близко подошел и остановился у самого края… Так-таки сердцем не произнес: за всю жизнь. Между этими двумя словами ценность человека. Как между рождением и смертью. А все прочее почти не имеет значения. Разве только как подготовительный этап: найти, закрепить это слово. Слово есть Бог. Господи помоги мне», — шептал Кастэр, пробираясь к парку.
Здесь у фонтана, что против Plaza Hotel, Сабина его впервые поцеловала. Они гуляли в Central Park; он целовал ее: не отвечала, не сопротивлялась. Потом, возвращаясь к собвею, присели на краю фонтана. Была летняя ночь, возможно и луна и звезды (в Нью-Йорке звезды не запоминаются и растения не пахнут и птицы не поют: в Америке нет соловья). Сабина провела пальцем по его губам, изучая, примериваясь, и медленно склонившись, надолго, мягко и властно, приникла, присосалась. Теперь Боб Кастэр спешит мимо этих каменных плит, прохожие мчатся прочь, не задерживаясь, не замечая. Боб усмехнулся: воистину люди слепы и глухи. Этот камень кричит, стонет, плачет… Так ветеран из окна вагона узнает поле давнего боя и бессильно вздыхает, догадываясь, что ни один учебник не сможет повторить этого пасмурного дня, — пыльный кустик и вспаханное снарядами враждебно безразличное небо, — когда он полз, припадал и, наконец, оторвавшись, побежал в полный рост, с гневным и клокочущим подобием ура.
20. Гнев
Поезд нырял в подземельи; мигали тусклые электрические лампы. На полупустой грязной скамье сидел Боб Кастэр; сутулясь, устало закрыв глаза, он прислушивался к собственному шопоту: «горе, горе, горе»… душа его, что ли, выстукивала.
«Горе ездокам, горе пешеходам, горе стоящим на одном месте, горе поверженным. Горе молодым, горе старым, горе женщинам, детям, гермафродитам, педерастам, святым и соблазненным. Горе влюбленным, горе добрым и злым, счастливым и ропщущим. Горе безразличным, полумертвым, мертвым и живым, нищим, чахлым, атлетам. Импотентам и прокаженным, президентам и диктаторам. Горе всем и каждому, отдельно и в совокупности. Горе черным и белым, довольным и бунтующим. Горе святым, подвижникам, ангелам, бесам и грешникам. Горе нам и вам, им и тем. Горе горю, горе радости, весне, солнцу и бытию, сну и пробуждению, камню, дереву, телу и пустоте. Горе замерзшим, но горе и сгоревшим, горе бессеребренникам, лентяям, жертвам, героям и победителям. Горе, горе, горе»… — шептал он, расскачиваясь как дервиш.
Пассажиры с удивлением и опаской оглядывали небрежно одетого негра, что-то завороженно бормочущего: пьян, бредит…
«Вот человек, который не может себе найти места на земле, — продолжал напевать Боб Кастэр: — И постепенно даже потерял самого себя. Птицы небесные имеют гнездо, зверь лесной — нору. А Сын Человеческий не имеет, где преклонить голову. И все, что от Него, не может найти себе места на этой земле. Так было, так есть и — не будет. Я вижу огонь падающий на ваши головы, о как бы я хотел что-б он уже низвергся»…
А дома Боб уже застал каких-то незнакомых, празднично одетых, дам и кавалеров. Была суббота и сосед, Ники, по обыкновению, давал party.
— Почему так рано? — подозрительно осведомился Боб: нет ли подвоха… Характер его явно менялся.
— Мы успеем пообедать en petit comite, — заверил Ники. — Это всегда приятнее.
За столом собрались только черные: хорошо, но скромно одетые джентльмены, очень спокойно, с достоинством, держащие себя женщины. Там было несколько юношей с Гаити, служащий одного крупного банка в Косто-Рико, сын бывшего президента маленькой республики, доктор, кончивший в Монпелье, их дамы. Боба Кастэра приняли учтиво, благожелательно, без фамильярности и назойливых вопросов. Так, ни одна девица не осведомилась: холост или женат он… и было это им явно безразлично. Закуски, roti de veau и омар. К мясу подавали красное вино: хозяин объяснил, что из всех местных это больше всего походит на бордо.
Беседа велась оживленная и занятная. Говорили о Пушкине (чей портрет висел на стене), о Прусте, о Рильке, о Томасе Вольфе, о раннем периоде Пикассо, о французском восемнадцатом веке. После еды, за черным итальянским кофе с ликером, был пущен в ход дорогой музыкальный ящик: редкие сюиты, Бах, Мусоргский, Моцарт. Гости курили, обменивались тихими замечаниями, улыбками признания, уважения, благодарности. Однако, к десяти часам хозяин начал проявлять признаки беспокойства: изменился, стал грубым и нахальным. Ящик с дорогими пластинками унесли, зазвучала дикая какофония ломающейся на полутактах музыки джаза. Ники даже надел другой галстук: яркий, с пятнами яичных желтков. На столе появилось блюдо с шипящей свининой. Лица других тоже преобразились — туповато-унылые, животные, словно маски идолов. Женщины прохаживались по комнате, вызывающе вихляя задом и грудью. Скоро нагрянули белые. Все в нелепых галстуках: лоск начищенных башмаков, похабные шутки и детский хохот. Они полагали: отправляясь в Harlem, должно вести себя примитивно… и давали волю своим натуральным повадкам. Цветные же не разубеждали их, наоборот, проникались тем же чувством. Так один юноша, недавно попавший в Нью-Йорк, наивно решил, что это и есть цивилизация — начал хватать свинину руками, хрипло вопить и щупать дам.
21. Вечеринка
Пили много и наспех, танцевали: терлись, извивались, отбивали трещотку, мучительно-мелкую, нескончаемую, бесплодную…
Пили и плясали: умело лавировали по узкому коридору вплоть до заповедной ванной — юркали, запирали дверь. Выходили оттуда, — словно выполнив бессознательный долг, — еще более ошарашенные и безликие.
Боб прыгал с одной негритянкой: стремительно она пробежала в ванную. Пока Боб тщился понять значение этого факта, матрос коммерческого флота, недавно вернувшийся из плавания с проломленным черепом, стрельнул за ней.
— Почему ты не зашел? — спрашивала она Боба, через минуту или часы.
— О, ему нужнее, он матрос, — отшучивался тот.
— Ты действительно хочешь меня? — домагалась честная женщина. Боб ее не слушал.
Как это произошло: рядом с ним на диване Магда. Маленькая Магда, что повела сына к парикмахеру и почернела. У нее отличительное пятно на левой груди. Вот она раздевается.