Страница 13 из 17
– Это хорошо, что вы приехали, – повторяет писатель. – А то я тут три месяца назад с одним немного поцапался, топором в него запустил (все-таки я не зря волновалась!). Сам виноват, не надо было задираться. Да нет, ничего страшного, так, хватанул слегка по плечу, он полежал немного в больнице и вышел. А теперь, мне передали, собирается приехать сюда: «Я, – говорит, – этого так не оставлю!» Так что мне не хотелось бы, чтобы Оля тут одна была.
Потом он показал нам, как запрягать лошадь.
– Сбруя уж больно хороша, – отметил мой муж, – и сани удобные. Сразу видно, что здесь настоящий хозяин живет.
День, слава Богу, закончился мирно, и мы пошли спать к овечке за перегородку.
Наутро Оля запрягла Орлика и повезла писателя на станцию, а мы остались обживать дом. Муж принес воды, растопил печь, а я сварила грибной суп, и к Олиному приезду мы совсем освоились. Тот день был холоднее предыдущего, и Оля, вернувшись домой, села не раздеваясь у печки, чтобы немного согреться.
– А не страшно тебе одной по лесу ездить? – спрашиваю я.
– А я всегда его с собой ношу, – и вытаскивает из-за пазухи огромный нож. – Здесь, говорят, волков видели. Они на людей не охотятся, только на лошадей. Набрасываются сзади, ну и человеку, конечно, достается. Вот я и беру нож, чтобы обороняться.
Я не перестаю удивляться Оле: и откуда у нее только хватка такая? Да я и нож-то не успею достать, не то что «обороняться»!
– Тут у нас недавно такой случай был, – говорит Оля. – Поехал муж на станцию за хлебом, а я своими делами занялась. Прошло немного времени, вдруг вижу, Орлик несется, а мужа-то в санях нет. Я к нему: Орлик, ты что? что случилось? А он ушами прядет, глаза безумные и трясется весь. Ну, я схватила вот этот нож и к Орлику: давай назад, скорее, Орлик, миленький! А он уперся – и ни в какую, шарахается от меня. С трудом его уговорила. Он у нас на ласку отзывчивый. Все понимает, если с ним ласково. Отъехала немного – вижу, муж идет ругается. А Орлик опять затрясся, на дыбы встает.
– Совсем с ума сошел, – сердится муж, – елки испугался, – она вон там посреди дороги лежит – огромная, лохматая. Орлик как увидел ее, так и помчался назад и меня из саней вывалил.
Оля смеется, а я думаю: «Да, это хорошо сейчас смеяться, а смогла бы я вот так броситься в неизвестность?» Это раньше, наверное, такие женщины в селах жили, а теперь они все по городам разбрелись и приезжают в деревню только для того, чтобы остановить коня и войти в горящую избу. А что? Оля и в горящую избу входила. Она нам рассказывала, как спасала скотину, когда загорелся двухэтажный деревянный дом писателя. Сначала она вывела всех животных, а потом и из дома кое-какие ценные вещи успела выбросить. Скотину подальше отогнала, а сама на Орлика – и на станцию за пожарными. Пожарные, конечно, дом не потушили, зато изба, в которой они теперь живут, сохранилась, и скотный двор уцелел, да и на другие дома огонь не перекинулся. Писатель, правда, долго обижался, что она не все его рукописи сумела спасти.
Через три дня надо было Олю на станцию провожать, это где-то по лесу километров пятнадцать ехать надо.
– Ты дома оставайся, – говорит муж, – зачем тебе с кашлем по холоду ездить? Лучше ужин готовь.
Я согласилась. «Ну и хорошо, – думаю, – здесь от меня больше пользы будет».
Сани скрылись из виду, а я осталась стоять на длинной деревенской улице, где в каждом доме все двери по ручку снегом завалены. Когда писатель строил здесь дом, предполагалось, что вокруг будут селиться те, кто устал от городской жизни. Только новые хозяева не смогли выдержать здешнюю жизнь и снова уехали в Петрозаводск, повесив на двери замки.
Темнело. Невыразительное пятно луны не вносило никакого разнообразия в унылый пейзаж, но мне почему-то захотелось посмотреть на нее в телескоп: Оля мне вчера предлагала, говорила, что он очень мощный. Я принесла телескоп и направила его на луну… Нет, я, наверное, не смогу объяснить, почему меня вдруг охватил такой ужас. И что я, собственно, увидела? Обнаружила, что на луне не такой рисунок, к которому я привыкла? Да нет, не в рисунке дело. По-видимому, все оттого, что луна, которая стала вдруг такой близкой, показалась мне неожиданно зловещей, превратив весь мир в холодную, безразличную пустыню и навязывая свое бездушное одиночество как способ существования.
И никого вокруг: пустынная луна, пустынная деревня, пустынное озеро. Недаром, значит, называют луну страной мертвых, и кто-то использовал ее как символ ада. А что самое страшное в аду? Говорят, одиночество. «Когда вы молитесь, мы можем хоть на какое-то время увидеть друг друга» – так ответил преподобному Макарию Египетскому череп языческого жреца. Наверное, кто не видит другого в этой жизни, то есть не видит его боль, нужду, переживания, тот не увидит его и в вечности, лишая себя сердечного тепла. Один из героев советского фильма на вопрос, что такое счастье, ответил: «Счастье – это когда тебя понимают». Но ведь счастье – это не только когда тебя понимают, но и когда ты понимаешь, когда ты можешь понять страдания другого и готов разделить их. «В чем застану, в том и судить буду», – говорит Господь. Застанет в сердце сострадание – примет в свое Царство Любви, не застанет – будешь вне этого Царства. Не отдавать душевного тепла: что может быть страшнее?
Я поспешно вошла в дом, зажгла свет, заглянула в печку и, подбросив несколько поленьев, поставила на плиту чугунок с начищенной картошкой, потом перемыла посуду. А мужа все нет и нет. «Они сзади набрасываются, – донимали пугающие мысли. – Да разве успеет Оля нож вытащить? А если на обратном пути набросятся, сверкая из темноты голодными глазами?» А тут еще мелькающие тени за окном, поскрипывание и пощелкивание бревенчатых стен, отзывающихся на подвывание ветра. И кот, сидящий у печки, поминутно вздрагивает, напряженно всматриваясь куда-то. Может, что чует? Может, уже крадется под окнами недруг писателя с большим охотничьим ножом?
Ну это уже слишком! А вера-то моя где? Как же я забыла Батюшкины слова: «Когда страшно будет, читайте Часы»? Вот он, Часослов, на видном месте лежит, рядом с привезенными иконками. Я встала посреди комнаты и, крепко сжимая Часослов в руках, начала вслух читать Часы. И после нескольких молитв исчезли тревожные мысли. Успокаивающе потрескивала печка, уютно потягивался серый котик, а на пороге стоял замерзший улыбающийся муж, поседевший от снега:
– Как же хорошо в лесу!
Вот так и началась наша самостоятельная деревенская жизнь. Надо было приспосабливаться и к печке, и к колодцу, и к скотине. Муж потихоньку перевозил сено поближе к скотному двору и расчищал хлев. Но там такой толстый слой навоза спрессовался вместе с соломой, не меньше метра, что нужно было к этому навозу еще подобраться, и мужу приходилось ломом эти залежи по кускам откалывать. Да к тому же работать надо было в согбенном состоянии, как каторжнику в рудниках: потолок был очень низким. Поначалу муж приходил домой и падал на кровать – с непривычки болели шея и руки. А я крутилась у печки с чугунками да ухватами и ждала мужа, чтобы он мне дров наколол. У сарая лежали стволы, оставшиеся еще от стройки, и муж перепиливал их двуручной пилой. И хотя ему одному не очень-то удобно было, но мне он такую работу не доверял. Воду ему тоже самому приходилось носить. Я попробовала несколько раз сходить на колодец, но он так обледенел, что к нему непросто было подступиться: и снизу каток, и наверху широкий ледяной круг, того и гляди, ведро за собой утянет. Да и по дорожке, которая вела к дому, не так-то просто было пройти: на ней такой гребень намерз, что я постоянно с него соскальзывала в разные стороны, выплескивая воду на ноги.
– Ну уж нет, – сказал муж, – я сам буду воду носить, а ты обед вари.
Только около печки и оценишь как следует мужа, когда без него ни щи сварить, ни скотину напоить.
Спали мы уже не с овцой, а на хозяйской кровати, крепко сколоченной, широченной, устланной мягкой овчиной. И накрывались тоже одеялами из овчины, такими теплыми, что можно было спокойно просыпаться утром в выстуженном доме.