Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 13



– Привет, дедушка, – радостно закричал я из коридора. Дед и не думал мне отвечать.

Когда я вошел в его спальню, он сидел на кровати, надувшись, в аляповатом байковом халате, который он обожал и говорил, что эта расцветка «модерн чистой воды».

– Я не буду есть галушки, они похожи на чьи– то мертвые уши, – Парфений насупился и выставил вперед массивную челюсть, опустив уголки рта книзу.

– Парфуша, ну ты чего, хватит капризничать, – вокруг деда пританцовывала моя тетка Олеся, его младшая сестра, с тарелкой супа, пытаясь засунуть ему в рот ложку, полную бледных, маленьких галушек и мутной желтоватой жидкости. – Смотри, а вот и Гаврюшенька пришел, – она улыбнулась мне открытой эмалевой улыбкой. Казалось, что тете приделали коронок значительно больше, чему у нее было зубов – этак штук сорок.

Ненавижу, кода меня называют Гаврюшей. Этим грешат мать и тетка. Чувствую себя молокососом в такие моменты. Это такой же перебор, как и «Гавриил Эдуардович», дающий моему внутреннему поэту сразу плюс тридцать лет.

– Привет, тетя Олеся. Опять он есть не хочет? – дед намеренно не замечал меня, будто был маленьким обиженным мальчиком. – Дед, как дела?

– А то ты сам не знаешь. Кретин, что ли? Какие у старика могут быть дела? Лежу, читаю газеты да новости смотрю. Тут скорее от скуки сдохнешь, чем от сердечной недостаточности, – разворчался дед и стал нервно теребить пояс халата.

– И вот с утра такие настроения, я прям не знаю, что делать, – тетка поставила тарелку супа на прикроватный столик и положила руку на лоб, словно у нее случился внезапный приступ головной боли. Впрочем, проведите полдня с моим дедулей, и мигрень не покинет вас еще неделю.

– Давайте чай попьем, а? – тетка не могла угомониться и вертелась по комнате, как волчок. Она всю жизнь была очень шустрая и деятельная, симпатичная, с легким характером. За плечами пять удачных браков и статус обеспеченной вдовы.

– Мне только с липой и полторы, не две, а ровно полторы, ложки сахара, – дед пошел на уступки. Он очень любил чай. Водочку уже было нельзя, поэтому он перебирал всевозможные чаи, каждый день требуя что-нибудь новенькое и доводя домашних до исступления критикой: слишком горячий чай, а этот – слишком холодный, заварка чересчур крепкая, а тут могли б и побольше заварить, а не ослиную мочу давать.

– Сейчас, сейчас, – засуетилась тетя Олеся и понеслась резво, словно лань, на кухню.

– Я расстался с Мариной, – решил поделиться своей душевной болью я.

Дед помолчал с минуту, будто вслушиваясь в шум и бряцанье блюдец на кухне, а потом важно изрек:

– У тебя еще куча Марин будет, если ты перестанешь валять дурака и начнешь писать нормальные стихи.

Мне стало как– то обидно за свое творчество:

– В смысле, нормальные? А я что пишу? Ты сам меня в союз писателей уговаривал вступить.



– Уговаривал, чтоб тебя, дурня, научили там писать. Степаныч бы сделал из тебя человека со своим голосом, а не подражателя этого, как там его вы зовете, Буковски.

Степаныч был одним из его многих влиятельных друзей, связанных с искусством. Дед собирал вокруг себя интеллигенцию старой закалки и ужасно этим гордился. Я вздохнул. Дед морально устарел. Писать про «несутся в небе облака и сонно булькает река, горит в груди алеющая роза, ночь будет ледяной и звездной» уже настоящий моветон. Жизнь ищет новые формы выражения. Но что тут объяснять! Парфений Шапковский – признанный классик скульптуры, моральный тиран и высокомерный, упертый человек, не принимающий во внимание чужое мнение. Их третий друг, Иннокентий Рыжиков, редактор одного толстого литературного журнала, однажды и вовсе отверг мою подборку. Дед воодушевленно подсунул ему мои юные, амбициозные стихи, мол, гляди, какой у меня внучок талантливый. Иннокентий, будучи человеком принципиальным и безвкусным, сказал ему, что печатать это не будет и мне лучше вообще перестать писать стихи и заняться в жизни чем– то более подходящим и практичным. Дед был уязвлен и устроил скандал, защищая мою честь: «Ты ничего не понимаешь в искусстве, чванливый идиот!». И дедушка навсегда прервал с ним отношения. На общих собраниях друзей он гордо игнорировал его из года в год. Они синхронно отворачивались, видя друг друга, гордо вскидывали головы и сжимали губы. Все их знакомцы наблюдали за этим молчаливым противостоянием с любопытством и иронией. В общем, я так и не смог найти дорогу в мир серьезных литературных мужей, то ли от недостатка таланта, то ли от его избытка (склонялся я, разумеется, к последней версии).

– Твоя мать уже пожаловалась на тебя сегодня. Пора тебе завязывать со скотским образом жизни, Гавриил, – дед грустно поджал губы и нахмурился.

– А ты сам что, не гулял, не выпивал, когда был молодым? Тебя послушать, так твоя жизнь состояла из развлечений.

– О нет, у меня на первом месте всегда было искусство. Девки девками, водка водкой, но я всегда начинал ваять с самого утра без выходных. И будь я хоть тысячу раз пьян, я все равно продирал глаза и шел творить. Эти руки, – он поднял вверх дрожащие руки с длинными, массивными пальцами и набухшими фиолетовыми змеями вен, – знали свое дело всегда.

Дед замолчал и погрузился в воспоминания. Мне стало очень тоскливо. Во– первых, у меня не было талантливых рук и умения работать в пьяном виде или в похмелье, а во– вторых, я прекрасно понимал, что если дед и проживет еще лет десять, то это будут для него муки ада, а не жизнь. Он был не настолько силен, чтобы смириться со своей слабостью в глазах окружающих.

– Ганя, тебе надо научиться брать ответственность за свою жизнь и оторвать жопу от дивана. Иначе ты так и будешь у мамки под мышкой жить, – дед умел меня уколоть, знал, куда надо бить. При всей его былой общительности и харизме его нельзя назвать очаровательным человеком. Он упертый, волевой, властный. А вот очаровательный у нас в семье только я.

– Ну что, мальчики, чай готов, –тетушка несла поднос с дымящимися фарфоровыми чашками, украшенными синими цветочками по краям. Печенье она с любовью разложила в маленькой стеклянной вазе. Все было так по– барски: чистенько, вкусно, нарядно. Мне нравился этот контраст вечерней субботней буржуазности и пятничного дешевого кутежа со смердящей вяленой рыбой и кусочками засохшей колбасы низкого качества.

Дед отхлебнул чай и поморщился:

– Олеська, снова ты переборщила. Горчит, зараза. Ой как горчит!

– Молчи и пей, ты достал, – ласково сказала тетка и сделала маленький аккуратный глоточек, как светская дама.

– А мне нормально, – сказал я, желая приободрить тетушку.

– Да ты и говно жрать готов у нас, – дед был сегодня не в духе. Его большой талант избавил его от тяжкой повинности нравиться людям как личность, в отрыве от скульптуры, поэтому (особенно в последнее время) он поносил всех и вся, рассорился с большей частью друзей, высказав все, что он думает о них, об их искусстве и умению жить.

– Какой ты противный, Парфений. Вот мы уйдем, валяйся тут один, раз вести себя не умеешь, – тетушка начинала злиться. Дед вжал голову в плечи и притих. Оставаться одному ему совсем не хотелось. Он всегда был человеком, любящим вокруг себя суету, шум, общество, радующимся вниманию и признанию. Сейчас шум создавал только его неугомонный кот Пусик, который периодически ронял предметы на пол и громко кричал по утрам у миски в ожидании еды.

      Я украдкой глядел на деда и поймал себя на мысли, что сколько бы я ни проводил с ним времени, все будет мало, когда он уйдет из этой жизни. Я пытался запомнить его сегодняшнего в деталях: яркий вычурный халат с застиранным и свалявшимся воротником (дед отказывался менять его на что– то более современное), седая густая борода, маленькие, широко расставленные темные глаза с хитрым прищуром, всегда смотрящие твердо и смело на собеседника и на натуру, широкие плечи и волнистые серебряные волосы. В молодости он был безумно красив. Я рассматривал его фотографии и жалел, что мне не досталось его мужественности: массивный подбородок, остро очерченные скулы и высокий смелый лоб с размашистыми темными бровями. Дед был шатеном, он стал носить бороду после тридцати лет, и от этого он казался старше. Рядом с его кроватью неизменно стояла скульптура молодой девушки в полный рост, той самой Греты, сделанная дедом по его собственным воспоминаниям. У нее было нордическое лицо: глубоко посаженые глаза, маленький нос и тонкие прямые брови. Она была очень худая и изящная, и, как я говорил, с массивными щиколотками и плотными прямыми ногами, узкой талией и узкими бедрами. Грета напоминала спортсменку, вся такая подтянутая, гордая, с идеальной осанкой, очень длинной шеей и острым подбородком. Мне нравилась эта скульптура; она была пронизана небывалой трепетностью, которую я никогда не замечал в других его творениях. Он все делал монументально, с торжественной грубостью и снобизмом. Неподалеку от статуи на гладком дубовом столике с резными ножками стояла фотография бабушки в позолоченной рамке. Бабушку он никогда не изображал вот так: я имею ввиду, как женщину, а не как бесполую натурщицу, с нежностью, с откровенным платоническим восхищением перед гибким телом и ангельскими чертами, хотя бабушка моя была всегда хороша собой и прекрасно сложена. Говорят, очень часто первая любовь – самая сильная. Глядя на культ Греты, я понимал, что настоящая любовь еще не пришла в мою жизнь, потому что все то раболепие, которое я выказывал хорошеньким девушкам, сводилось в основном к бегству от одиночества, желанию перегнать семенова и удовлетворить свои мужские потребности.