Страница 115 из 125
Известно, что Эль Греко рисовал в ужасные времена господства испанской инквизиции. В те годы на кострах горело немало способной молодежи. Поэтому никто не смел открыто думать, рисовать, лепить. И большие художники вынуждены были прибегать к аллегориям. Прибежал к ним и Эль Греко. Магдалина не просто крупная женщина с хорошей фигурой, как это может показаться неискушенному зрителю. Нет! Каждая черточка на картине незаметно для себя бросает вызов испанской инквизиции.
Даже пейзаж за спиной Магдалины написан не только ради того, чтобы как-то заполнить свободное от Марии место, — эти промозгло-серые, опостылевшие коричневые тона кричат об ужасных условиях, в которых жили простые, никому не нужные испанцы!
На всех картинах художнику удавались глаза. Особенно хорош у Магдалины правый глаз. Ниже, под глазом, хорошо виден рот, из которого доносится немой вопрос.
Давайте дружно вглядимся в нежное тело, написанное в теплых тонах. Да, Мария девушка не из рабочей семьи! На руках ни одной царапины, тем более мозоли! Трудно придется Магдалине в дальнейшей жизни.
На коленях у Марии лежит книжка и чей-то череп. Сейчас трудно сказать, кто позировал художнику. Над этим придется поломать голову нашим искусствоведам.
Слева от черепа мерцает графин с какой-то жидкостью. Что это? Вода, вино или другой яд? Неизвестно! Но вкус приятный.
В целом картина поражает своей чистотой. Белоснежные кружева, покрывало поверх Магдалины — все это говорит нам о тяжком труде испанских прачек, день и ночь стирающих белье испанской знати, погрязшей в роскоши, вине и женщинах.
Таким образом, можно рассматривать «Кающуюся Марию Магдалину» как суровый документ той далекой эпохи. Документ, подписанный талантливой рукой Эль Греко, замечательного художника, умершего в 1614 году, не дожившего до правильного понимания своей картины триста шестьдесят лет.
Геннадий Попов
(р. 1951)
Николай ГОГОЛЬ
Человек из Миргорода
Так и хочется взять да и рассказать вам что-нибудь этакое. Чтобы запомнилось на всю жизнь. Только вот знать бы, что именно. А если я и сам толком не знаю, что бы вам такое рассказать, то вам-то, любезные читатели, и подавно знать неоткуда. Вы, верно, думаете, что я прикидываюсь, что мне нечего вам рассказывать. А куда там прикидываться, когда еще минуту назад и не думал даже рассказывать вам что бы то ни было…
А вот возьму да и расскажу вам о Фоме Петровиче Крутотрыщенко. Вы его не знаете, да и откуда вам его знать. Разве у вас хватило бы сил запрячь коня. Оставить дома полногрудую жинку и ехать сколько потребуется до самого Миргорода. А ехать вам пришлось бы верст тридцать, не меньше. По дороге, сплошь покрытой народом, спешащим по разным делам, а все больше на ярмарку.
Эх! Что за чудо эта ярмарка! Вся окрестность опутана яркими цветастыми узорами из пестрой людской толпы, телег, до краев наполненных товаром, испуганно орущего или лениво жующего домашнего скота. И все это расположено под изумительно голубым океаном, поднявшимся над землей и застывшим так. Облака уплыли куда-то далеко, чувствуя здесь свою неуместность.
Вот рядом с полотняными лотками, под которыми развешены красные ленты, серьги, оловянные и медные кресты и дукаты, обнимаются парубки с дивчинами.
Вот торгуются не на жизнь, а на смерть немолодой хозяин с чуприной и черноголовый подвижный цыган.
А мелодия ярмарки! Крик, гогот, брань, шум, мычание, блеяние, рев — все сливается в один нестройный мотив.
Что это я вам рассказываю о ярмарке? Будто вы и без меня о ней не знаете. Вот о ком вы действительно ничего не знаете, так это о Фоме Петровиче Крутотрыщенко. Кто же теперь — при нынешних ценах! — поедет в Миргород, чтобы узнать о Фоме Петровиче. Если даже я, хоть и не всегда жалуюсь на свою память, забыл, с чего это я решил рассказывать вам про Фому Петровича. Но коли уж решил, то деваться некуда — надо рассказывать.
В Миргороде Фому Петровича каждый знает. Останови любого сорванца и спроси его — он вам все про Фому Петровича расскажет. Так вам же наверняка недосуг ехать в Миргород и останавливать пробегающего мимо сорванца. Вам лишь бы ко мне приставать с расспросами о Крутотрыщенко.
Фома Петрович всегда, сколько я его помню, имел лет около пятидесяти. Женат он никогда не был. Впрочем, сколько мне помнится, никто и не соглашался выйти за него замуж. «Нашел дуру», — говорили невесты.
Фома Петрович, сколько я его помню, роста был исполинского и силу имел соразмерную. Он сам катался на лодке, гребя при этом веслом искуснее гребца, стрелял дичь не хуже любого охотника и неотлучно следил за косарями, знал наперечет число гарбузов и кавунов на баштане, брал пошлину по пяти копеек с воза, проезжающего через его греблю, без посторонней помощи влезал на дерево и трусил груши, бил ленивых своею страшною рукой и ей же подносил стопку горилки. Почти одновременно он бранился, красил пряжу, бегал на кухню делать квас, варил медовое варенье и хлопотал весь день и весь день поспевал.
Если бы вы хоть раз увидели Фому Петровича, вы бы сразу его узнали. Он бы еще и рта раскрыть не успел. Только взглянули бы — и сразу бы поняли: Фома Петрович. Красные, как жар, шаровары, синий жупан, яркий цветочный пояс, при боку сабля и люлька с медною цепочкою по самые пяты — запорожец, да и только!
А какой плясун был Фома Петрович! Ай какой плясун! Станет, вытянется, поведет рукою молодецкие усы, брякнет подковами — и пустится! Да ведь как пустится: ноги отплясывают, словно веретено в бабьих руках; что вихорь, дернет рукою по всем струнам бандуры и тут же, подпершися в боки, несется вприсядку; зальется песней — душа гуляет.
К тому же он горячо любил своего племянника, которого никогда не видел и видеть не хотел, и тщательно собирал для него деньги, которые не упускал случая спустить все до копейки.
У меня сохранилось письмо, которое Фома Петрович отправил племяннику в Великороссию с полком из Могилевской области.
«Любезный племянник!
Посылаю тебе пять пар нитяных карпеток, что это такое, представления не имею, и это не имеет никакого значения, поскольку они давно пришли в негодность. К тому же хотел отправить тебе четыре рубашки из тонкого холста, но в последний момент передумал.
Я уже в годах, и поскольку все прошедшие года имел удовольствие тебя не видеть, то не хотел бы лишать себя этого удовольствия и в дальнейшем.
Многолюбящий тебя
дядька Фома Петрович.
Чудесная в огороде у меня выросла репа: больше похожа на картошку, чем на репу».
Что вы еще хотите, чтобы я вам рассказал про Фому Петровича? Любил он, чего греха таить, потешить прибауткой. Пуще всего его донимали дивчины и молодицы: покажись он им только на глаза — «Фома Петрович! Фома Петрович! Фома Петрович! А нуте яку-нибудь страховинну казочку! А нуте, нуте!..» — тара-та-та, та-та-та, и пойдут, и пойдут!
И рассказывает Фома Петрович о чертях, ведьмах, о всяческой нечисти, утопленницах, летающих гробах и заколдованных местах. Так рассказывает, что оторопь берет и мурашки до пяток.
А какие друзья и знакомые были у Фомы Петровича! Один другого лучше, талантливей, богаче, известней. И не одного не обходил Фома Петрович своим вниманием.
Как-то поехал он в Петербург, в котором знал только Александра Сергеевича по фамилии Пушкин (Пушкин в то время в Петербурге жил), у него и остановился. А в знак признательности за два нелегких проведенных в гостях года подарил Александру Сергеевичу на память вот эти строки:
Я вас любил: любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем;
Но пусть она вас больше не тревожит —