Страница 3 из 13
Но не мазь отлучила плод от груди. Молока уже не хватало, и он сам перешёл на подножный корм, который находил на улицах или в ателье, в общественных уборных – везде, куда заглядывала Никанорова.
Это не было пищей в человеческом понимании. Он подбирал разные призрачные отбросы. Во множестве полусъедобные излучения валялись под электроприборами и уличными фонарями, как отходы их электрической деятельности. В рационе плода были и производные настоящих пищевых продуктов. Когда Никанорова приносила из магазина мороженные выпотрошенные тушки куриц, он подъедал с пола нематериальные огрызки куриных внутренностей.
От грубой пищи случались несварения, плод слабило энергетическими нечистотами, надо сказать, исключительно смрадными. В периоды этих кишечных расстройств в квартире пахло как в потусторонней уборной, если допустить возможность её существования, и любые, даже самые похотливые сожители избегали Никанорову.
Вскоре плод как-то разобрался со своей пищей, но сделал выводы о пользе зловония, наперед зная, как отвадить, если что, нежелательных гостей.
Никанорову безбрачие и вонь не удручали. Сама она была не особенно чистоплотна и, если запах невидимых фекалий начинал мешать ей самой, принимала душ, а вместе с ней заодно мылся её сын. Сложнее было, когда мать вместо душа принимала ванну. Сначала плод тонул и захлёбывался, но нет худа без добра – борясь за жизнь, он научился плавать и полюбил грязную воду.
За минувший год с детородной функцией Никаноровой ничего не произошло. Она неизменно каждый месяц производила яйцеклетку, и очередной самец наверняка оплодотворил бы её, если б не отходы жизнедеятельности плода. В первые месяцы, пока он во время сна непроизвольно испражнялся Никаноровой во влагалище, то, сам того не зная, предохранял мать от беременности – его нечистоты своей едкой средой губили все сперматозоиды. Позже, когда плод уже не ночевал в Никаноровой, после совокуплений матери он всё равно регулярно оправлялся в неё, уже чтобы отбить чужой половой запах. А Никанорова лишь сетовала на неприятные выделения.
Интеллектуально плод развивался быстрее ровесников. Он освоил речь с материнского голоса и телевизора. Его сбивали с толку музыкальные программы с песнями, мелодиями, заставками. Напевные тягучие ритмы вплелись в его лексикон, он нередко подменял слоги или слова каким-то завыванием и гудением. Никто не контролировал его, звуки развивались как придётся, и, даже если облечь плотью связки и горло плода, мало кто понял бы, что именно он сказал, – это был сплошной логопедический порок. Кроме того, голос его находился в частотах ультразвука, услышать его могли исключительно летучие мыши или же дельфины. Возможно, только записанная на специальный прибор, позволяющий уменьшать частоту, речь плода стала бы доступна для человеческого слуха.
От одиночества и мыслеформы его были не вполне человеческими. Он думал не только словом, но и цветом, тенью, запахом, звуком – всем, что его окружало. Плод подолгу вместе с матерью смотрел телевизор, но понимал всё по-своему. Мультфильмы его пугали и нервировали. Из художественных картин больше устраивали комедии, потому что Никанорова смеялась при их просмотре, и тряска, передающаяся через пуповину, приятно возбуждала.
Для себя же он предпочитал заставку с настроечной таблицей. В ней ему виделась мерцающая икона с вездесущим хроматическим божеством, говорящим с ним на одной мелодичной ноте. Плод в такие минуты цепенел, и его состояние с некоторой натяжкой можно было бы назвать молитвой. Так он молчаливо поклонялся этому круглому техническому лику, и в его уродливый физический мир, состоящий из боли, гнева, страха, голода, вони и спермы, вторгались пусть извращённая, но метафизика, дух и понятие высшего.
К четырём годам плод сделался подвижен, ловок и силён. Его непоседливость ограничивала лишь пуповина. Он легко переносил холод. Мороз чувствовал так же, как и остальные люди, но жизнь без дополнительных покровов закалила его, а если что, он прятался под меховой воротник материнского пальто.
Плод научился управлять своим весом – умел особым образом нагнетать его, концентрировать в себе, так что порыв ветра становился нестрашен. Когда же необходимость в тяжести пропадала, он избавлялся от веса, точно сдувался.
Как он выглядел? Около двадцати сантиметров ростом, узкоплечий, длиннорукий выродок. С возрастом прозрачные кожные покровы ороговели, и его, наверное, мог бы уже увидеть и человеческий глаз, но только при особом освещении. Ещё он чуть прихрамывал из-за многочисленных травм.
Плод осознавал свою невидимость, она, вкупе с изоляцией и частыми сотрясениями мозга, наложила отпечаток на его характер. Он был вспыльчив, жесток, мстителен. Когда мать, пересмотрев все программы, выключала телевизор до появления настроечной таблицы, плод от досады драл её за волосы, а простодушная Никанорова думала, что просто зацепилась за спинку кресла. Если Никанорова не угадывала сыновних пожеланий во время прогулки, к примеру, сворачивала не туда, плод, вынужденный следовать за матерью, с досады щипал её за ноги – до чернильных синяков. Никанорова, не подозревая их насильственную природу, мазала синяки мазью от варикоза.
Вместе с созреванием у плода проснулась и мужская ревность. Он не желал никого терпеть рядом с матерью и в короткое время отвадил от дома мужчин, а заодно и редких подруг. Он ронял чашки и ложки, двигал стулья, испускал мерзкие запахи. Будучи знатоком невидимых свечений, пачкал гостей, так что те уносили на себе смрад и потом долго не могли избавиться от необъяснимой вони.
Тогда же плод выбрал себе имя Степан – в честь одного из сожителей матери, который продержался дольше других. Назвав себя Степаном, плод решил не терпеть конкурента рядом с собой. Однажды он подобрал на улице энергетическую грязь едкого фиолетового свечения, которая явно не годилась в пищу. Пока мать совокупляли, сын Степан затолкал невидимый отброс в анус Степану-старшему. Тот сразу ощутил неприятное жжение в кишке и прервал акт. В течение месяца Степан подбирал на улице, а потом заталкивал сопернику пальцем всякую опасную дрянь. Страшный диагноз настиг Степана-старшего уже через полгода – рак прямой кишки, от которого он вскоре умер.
Окружив Никанорову одиночеством, Степан стал срывать на ней злобу. Он по любому поводу бил мать, выщипывал волосы на лобке или ногах, пакостил по мелочам: прятал нужные вещи, портил еду, швыряя в кастрюли лёгкую отраву, извращающую вкус продукта.
Выросший в безнравственной атмосфере, Степан, едва окрепла его половая функция, начал сожительствовать с матерью. Обычно он совокуплялся с Никаноровой в ухо или в ноздрю, пока та спала. Иногда, для разнообразия, прикладывался к удобной складке тела, повторяющей форму женских гениталий. При этом Степан старался побольнее укусить Никанорову, так что та с криком просыпалась и разглядывала странные кровоизлияния под кожей. Кончив, Степан нарочно гадил матери в рот или в ухо. От невидимых фекалий Никанорова страдала головными болями, хроническим отитом, кроме того, у неё плохо пахло изо рта, стали частыми горловые инфекции – и в этом был виноват её невидимый сын Степан.
Однажды на вечерней прогулке (Никанорова плелась с работы, а Степан шёл рядом и грыз мельчайшие невидимые свечения, похожие на семечки) он увидел скользко-стеклянную фигурку, вприпрыжку бегущую за какой-то бабой. Стеклистое существо оглянулось на Степана и вдруг прокричало шепеляво-картавым ультразвуком:
– Скорлу́пы! – прежде чем скрылось за поворотом.
Степан рванулся, но пуповина не пустила его, удержала, точно пса на привязи. Степан в ярости стал рвать на себя пуповину, как обезумевший звонарь верёвку колокола. Пуповина вдруг отделилась от плаценты, так что Степан по инерции даже полетел спиной на асфальт. А Никанорова вскрикнула от впервые посетившей её маточной боли – какой-то неправильной, потусторонней.