Страница 1 из 13
Михаил Елизаров
Скорлупы. Кубики
Оформление переплёта и иллюстрация
Виктории Лебедевой
© Елизаров М.Ю.
© ООО “Издательство АСТ”
Скорлу́пы
Скорлу́пы
Первый аборт Никанорова сделала, ещё будучи выпускницей ПТУ, и с тех пор не останавливалась, потому что предохранялась весьма сомнительным способом, подслушанным когда-то в общаге на девичьих посиделках. Принцип заключался в высчитывании безопасных дней менструального цикла, но гормональная эта арифметика так или иначе не помогала, Никанорова ежегодно по несколько раз беременела. Время было советское, презервативы хоть и лежали в аптеках, но идеологически были настолько чуждыми, что стоили по две копейки штука, как символ бесполезности и абсурда.
Никанорова отличалась поистине редкой болеустойчивостью ко всему, что происходило с ней ниже пояса. Она никогда не испытывала дискомфорта от месячных, искренне удивляясь, почему некоторые чувствительные особи превращают жалкий ручеёк крови в трагедию. Даже аборт Никанорова переносила не морщась, без наркоза. Растопырив ноги, как для соития, она с интересом наблюдала за умелыми руками врача, споро вставляющими во влагалище хромированный расширитель с кровосточным жёлобом. Эта подготовительная картина умиротворяла, и Никанорова соглашалась с поговоркой: лучше один раз увидеть, чем семь раз выслушать, что аборт прошёл успешно.
Выдворение плода было целым техпроцессом. Ощутив, что к утробе что-то прилепилось, Никанорова предпринимала сначала домашние меры, которые всё равно не выручали, но она выполняла их больше как ритуал, предваряющий успешный аборт. Несколько вечеров подряд она распаривала брюхо в ванне, потом в течение недели глотала настои из трав, которые покупала у знакомой старухи на базаре – та гарантировала выкидыш, но у Никаноровой и с отваром не получалось. Напоследок она трижды поднимала за угол старый ореховый шкаф так, что в нём грохотали вешалки. Когда и это не помогало, Никанорова брала отгул и ехала на аборт. В приёмной она свысока поглядывала на перепуганных товарок по несчастью. Одной Никанорова как-то призналась: “А я люблю аборты делать, после них себя такой чистой чувствую, свободной, будто крылья вырастают. Специально не предохраняюсь, чтобы это чувство снова испытать”.
То, что у других заканчивалось тяжёлыми воспалениями или бесплодием, сходило Никаноровой с рук – она никогда не хворала по женской части. В больнице ходили слухи о легендарной нечувствительности Никаноровой, врачи уважали её, зная, что она всегда принесёт коробку конфет, скажет доброе слово и быстро освободит койку.
Когда-то Никанорова была замужем, но в браке прожила недолго. У неё имелась слабость – она никому не отказывала в близости. Число измен было б ещё больше, если бы в мужском обществе не преобладало заблуждение, что доступность выражается избыточным макияжем и вызывающей одеждой. Сложно было заподозрить Никанорову в каком-то особом распутстве, глядя на её простоватое лицо с коровьим разрезом глаз, полных ласковой тупости. Одевалась Никанорова скромно – в длинные юбки и вязаные свитера – и обувь предпочитала на плоской подошве. Впечатлительные городские мужчины гонялись за яркими бабочками, не замечая блёклую, как капустница, Никанорову.
Зато её вовсю пользовали выходцы из деревень, те, в ком ещё сохранился особый хозяйский взгляд на домашнюю скотину. Они сразу замечали безотказную суть Никаноровой. Сама же Никанорова мужчин не искала, но, если с ней знакомились, не ломаясь, отдавалась в первый же вечер.
При этом она была строгих правил и никогда не позволила бы себе чего-то в её представлении извращённого. Нормой для неё был мужчина, лежащий сверху со спущенными до колен штанами. И всё это при выключенном свете, ну, или как минимум плотно зашторенных окнах.
В будни Никанорова работала швеёй в ателье, по вечерам и в выходные разнообразила свой быт совокуплениями. Иногда мужчины приглашали её в кино, дарили полезные мелочи, помогали по хозяйству – чинили сантехнику, подвешивали отвалившуюся полку.
Никанорова была порядочна, никогда не предъявляла претензий за беременность, денег не просила, обходясь своими средствами. Случались в её жизни периоды одиночества, но и тогда она не унывала, а занималась вязанием или смотрела телевизор – всё подряд, хоть новости, хоть балеты.
К тридцати годам Никанорова со своими регулярными абортами так примелькалась в районной больнице, что кто-то из врачей даже пытался её усовестить – подсунул трогательный продукт агитационной литературы. Брошюра была оформлена в виде дневника зародыша, где тот описывает, как развивается, как у него на двадцатый день после зачатия начинает биться сердце, появляются ручки и ножки, определяется пол. Этот червяк объясняется в любви своей маме, думает, что она тоже счастлива, умилительно гадает, какое имя она выберет ему, а потом весь этот дневниковый лепет обрывается на двенадцатой неделе, когда зародыш сухо и трагично сообщает: “Сегодня моя мама убила меня”.
Надо заметить, агитка действовала. После прочтения многие пришедшие на аборт женщины уходили со своими сохранёнными животами домой – донашивать обузу. На Никанорову брошюрка произвела обратное впечатление. Она представила себе нечто творческое, рассевшееся за столом в её внутренностях, эдакого крошечного писателя-моралиста.
У Никаноровой было детское воображение. С тех пор после аборта она всегда высматривала в кровавых лоскутах обломки письменного столика, игрушечную лампу, микроскопическую печатную машинку. Сама Никанорова книги не жаловала, а после брошюры стала относиться к своим зародышам ещё агрессивней, с презрением называя их “писаками”.
Подтверждённое медициной наличие у эмбриона мозга, внутренних органов, волос, ногтей и даже отпечатков пальцев – всё это говорило о неоспоримой индивидуальности, за которой Никаноровой виделись чужеродный интеллект и связанные с ним хитрость, желание обмануть, отделаться наружу какой-нибудь кровавой тряпкой, а самому остаться в животе, выноситься, появиться на свет неважно кем, да хоть бы и инвалидом, и повиснуть на шее своей матери.
Никанорова решила быть начеку, нарочно запускала сроки, давая зародышевым костям и черепу кальцинироваться, обрасти мясом, чтобы при аборте их ни с чем уже нельзя было спутать.
Щипцами откусывались одна за другой конечности подросшего плода, ломался позвоночник, остриём протыкалась головка, и через дыру откачивалась мозговая жидкость, чтобы сплющить размягчённый опустевший череп, как пластиковую бутылочку, – для удобного изъятия.
Прилежная врачиха всегда выкладывала из оборванных кусков целое тельце, чтоб сразу было ясно: ничто не забыто. Ещё лет двести-триста назад почти таким же лютым манером казнили особо опасных государственных преступников. Четвертованный плод лежал на лотке, точно какой-нибудь умученный Степан Разин.
В очередной раз залетев, Никанорова пошла на аборт. Отделение гинекологии находилось в небольшом здании на окраине больничного комплекса. В тот раз вычищала Никанорову её старая знакомая – завотделением Марьянова. Она сунула в холодильник принесённый Никаноровой пакет зефира и пригласила Никанорову в операционную. Срок был поздний, больше четырёх месяцев.
Внешне аборт прошёл нормально. Никанорова с удовлетворением оглядела лоток с искорёженным рваным месивом, с приставленной головкой, похожей на раздавленную сливу. Но того не могла знать ни Никанорова, ни Марьянова, что выковырянный зародыш так боролся за свою рыбью жизнь, что буквально вывернулся весь наизнанку. Видимое человеческому взгляду кровавое мясо покинуло матку, а вот окружавшая зародыша оболочка, состоящая из телесного тепла и невидимого света, – она осталась, как энергетический объём плода, который был по-своему жив, хоть и смертельно напуган. Впрочем, у этого существа не было ещё чётких эмоций, оно хотело лишь одного – выжить.