Страница 10 из 54
Вряд ли он помнил, узнал меня. Мы сидели за столом рядом, я смотрел на изменившееся его лицо, на котором как бы еще отчетливей обозначались знакомые трогательные черты. Он был доволен тем, что вернулся в Россию, расспрашивал о людях. Несомненно, он был тяжело болен, но все ясно помнил и понимал. Я почувствовал, что и говорить с ним нужно, как говорят с тяжелобольными, с детьми, напомнил о давних наших встречах, о людях, с которыми некогда сходились и большинства которых уже не было в живых. Рассказал и о том, что в конце двадцатых годов жил с семьею в Гатчине, на Богговутовской улице, обсаженной старыми березами, недалеко от Елизаветинской, от зеленого купринского домика, в котором теперь жили чужие, неизвестные люди. Что, приехав из смоленской деревенской глуши, поселились мы в Гатчине отчасти потому, что некогда в Гатчине жил Куприн. В те времена в маленьком городке я встречал много купринских старых знакомых, неизменно хранивших о нем самую добрую память.
Куприн слушал мой рассказ о Гатчине, о знакомых местах, о изменившейся в России жизни. С доброй улыбкой он вдруг шутливо спросил:
— А трактир Веревкина в Гатчине цел?
— Нету, Александр Иванович, трактира Веревкина.
— Жаль, жаль, — с той же добродушной улыбкой заметил Куприн. — Вывеска была хороша: «распивошно и раскурошно».
Что-то трогательное, детское было в его простодушных вопросах, в том, как почти до слез расчувствовался он, показывая телеграмму от старых своих друзей, балаклавских рыбаков — «листригонов», поздравлявших его с возвращением в Россию.
Он был трогательно, как ребенок, забывчив. Во время моего рассказа (я рассказывал о петербургских старых знакомых) Куприн вдруг неожиданно спросил:
— Ну, а этот, как его?.. Ну, этот, что написал за меня мою повесть. Где девки у меня, девки.
— «Яма», Александр Иванович, — подсказала Елизавета Морицевна, его жена.
— Вот именно, «Яма», — вспомнил Куприн.
Тяжело больной Куприн забыл, как называется его знаменитая повесть. Речь шла о известном в свое время литературном проходимце, некогда писавшем под псевдонимом Граф Амори. Самый этот литературный проходимец, еще до выхода второй части «Ямы», выпустил отдельной книжкой ее продолжение.
Наглость проходимца оскорбила и, по-видимому, надолго запомнилась Куприну.
Я не помню всего, о чем мы говорили, но было и такое в нашей простой беседе, когда я почувствовал в нем, уже угасавшем, больном человеке, его живое и доброе сердце. Я спросил его о русском писателе И. С. Шмелеве. Куприн как бы ожил, очень ясно и обстоятельно рассказал о печальной участи Шмелева, недавно похоронившего жену, о его одинокой и горькой жизни в Париже. В словах Куприна было столько живого сочувствия к горю близкого друга, к его печальной судьбе, к тяжкому жребию русского писателя, волею трагических обстоятельств оказавшегося вне своей родины...
Уходил я от Куприна растроганный, потрясенный. Вспоминались далекие времена, давние встречи. Для меня было что-то прощальное, грустное в этом коротком и последнем свидании.
Умер он в 1938 году в Ленинграде, жена его, Елизавета Морицевна, ненадолго пережила мужа. Знакомый доктор, лечивший Куприна, рассказывал мне, что до самой кончины (умер Куприн от рака) он оставался таким же трогательным, кротким. Скончался Куприн накануне величайших событий, которые потрясли и перевернули мир.
Имя писателя Куприна воскресло уже в послевоенные годы. Оказалось, что и после многих лет забвения книги его не потеряли прежней своей привлекательности. Новый советский читатель читал купринские рассказы с таким же удовольствием, с каким читали читатели времени прошлого. Книги Куприна непрерывно издаются. Читатели по-прежнему его знают и любят. Секрет незабвения скрыт в сердце художника: Куприн любил людей, и люди отвечают ему любовью.
От него не осталось архивов, собрания писем, обширных авторских воспоминаний, увесистых дневников. Многое погибло в годы гражданской войны. Письма и рукописи, оставшиеся в гатчинском зелененьком домике, досужие руки растащили на домашние и базарные нужды. Некоторые уцелевшие письма и купринские рукописи бережно хранятся в рукописном отделе Пушкинского дома в Ленинграде.
У меня сохранилось купринское письмо, полученное мною в 1921 году в Берлине. В этом письме он добрыми словами отзывался о моих ранних рассказах:
«...Я очень ценю Ваш писательский дар за яркую изобразительность, истинное знание народной жизни, за крепкий, живой, правдивый язык. Более же всего мне нравится, что Вы нашли свой собственный, исключительно Ваш стиль и свою форму, и то и другое не позволяет смешать Вас с кем-нибудь, а это самое дорогое.
1921. 27. VI
А. Куприн».
Это письмо едва начинавшему писателю свидетельствует о том, как был внимателен к людям Куприн.
А. М. Горький
Первый раз я увидел Горького в редакции газеты «Новая жизнь» в семнадцатом году. Редакция помещалась в одном из домов на Невском проспекте против Публичной библиотеки и памятника Екатерины. Я вошел в большую комнату, заставленную столами. На одном из столов боком, в летнем легком пальто и с тростью в руках, сидел Горький. Его окружали редакционные люди.
Я познакомился с Горьким, тогда еще бодрым и почти молодым. Я узнал его по портретам, по особенному вниманию, с которым слушали его редакционные люди. Он не снимал шляпы. Лицо его было необыкновенно подвижно. Широкий лоб, густые усы, которые как-то особенно шевелились, когда он слушал или говорил. Я что-то рассказал ему о деревне, из которой недавно вернулся, где был в недолгой поездке.
Я рассказывал о смоленских мужиках, которые как бы притихли, ждали событий, возвращения своих сыновей, все еще находившихся на войне, в окопах. Недалеко от нашей деревни мужики сожгли дом петербургской барыни богатой Кужали́хи, которую ненавидели окружные деревни. Разгромом имения руководил бойкий, небольшого роста, знакомый мне мужичок Павлик. Власти в деревне, в сущности, никакой не было. Уже не было волостного старшины, не было волостных судей, урядника с грубым лицом, жившего возле мельницы на краю деревни.
Вторая встреча с Горьким произошла в двадцать втором году в Берлине. В большую квартиру Горького, находившуюся на Курфюрстендамм, меня привел Алексей Николаевич Толстой, с которым я был в дружеских отношениях и встречался почти ежедневно. Помню кабинет Горького, в который мы входили. Сам Горький стоял за письменным столом и металлической машинкой набивал табаком папиросы над разостланной на столе газетой. Приветливо улыбаясь, шевеля усами, Горький поздоровался с нами. Помню, я расспрашивал его о России, о совершившихся в ней переменах. Расспрашивал о писателе Шмелеве, с которым в трудные годы сводила меня судьба. Горький рассказывал о том, что знал и слышал о русской деревне, о мужиках, о изменявшейся жизни. Рассказывая о деревне, он вспомнил мужицкую едкую поговорку, относившуюся к городской и деревенской жизни.
К вечеру у Алексея Максимовича стали собираться многочисленные гости. Мы сидели в большой комнате за накрытым столом, шутили и смеялись. Застольем и угощением распоряжался Роде́, бывший владелец богатого петербургского ресторана. По поручению Горького Роде устроил в Петербурге Дом ученых, находившийся на набережной Невы, недалеко от Зимнего дворца. У меня хранилась коротенькая шутливая стихотворная записка, которую сочинил Горький, посмеиваясь над Роде. За столом я сидел рядом с Наталией Васильевной Толстой-Крандиевской. Подвыпивший Толстой, помню, показывал фокусы. Он разбивал сваренное вкрутую яйцо, клал его в салфетку и, приложив к лицу, делал вид, что вынимает свой глаз. Сидевшие за столом люди смеялись, смеялся, разумеется, и я. Из меня еще не выветрились матросские привычки, и, помню, я вслух произнес крутое матросское словечко. Помню, меня долго беспокоило это невзначай произнесенное словцо, и я с некоторым стыдом вспоминал о вечере, проведенном у Горького.