Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 67

К чему подобная практика приводила, свидетельствует такой случай. На проходившей в то время международной конференции «Тюремная реформа» в качестве официального документа было распространено письмо заключенной Клавдии Ивановны Лапиной. Она писала: «Мы просим вас, вслушайтесь в нашу боль: все мы, конечно, виноваты, кто в большей степени, кто в меньшей. Почти все признали свою вину и искупаем ее уже 6-й, 7-й, 8-й, 9-й год… Все мы осуждены были в 1985–1987 годах, в годы действия Указа о нетрудовых доходах, в годы, когда судьи щедро раздавали — 10,12,15 лет… Лично я потеряла в жизни все: мне сейчас 53 года, с мужем развод, дочь младшая с 8 лет растет практически одна (старший сын — опекун). Ей сейчас 15 лет, ей сейчас трудно как никогда. Она говорит: „Я устала жить без тебя!“ Вдумайтесь в эти слова пятнадцатилетней девочки: „Устала жить…“ Это же страшно! Уже трижды из нашей колонии посылалось прошение о помиловании, но буквально через полтора месяца — отказ! Что вы! Разве можно такую преступницу помиловать или снизить срок! Вот если бы я убила кого-нибудь, то да! Убийцам и насильникам куда больше снисхождения…»

Документ этот был доведен до членов комиссии, и Лапину наконец помиловали. Ну а если бы этого не случилось? Если бы и последнее ее ходатайство опять было похоронено чиновником среди тысяч других отклоненных ходатайств? Сколько бы еще отказов, подготовленных работниками аппарата, она получила? Но может ли судьба человека зависеть от случая и лотереи?

Если говорить по существу, дела заключенных комиссия вообще не рассматривала. Правильнее было бы сказать, что в год мы рассматривали семь-восемь тысяч коротких справок, где о каждом из осужденных и о совершенном им преступлении сообщалось на одной-двух страницах и всего в нескольких абзацах.

«Михеева, — читал я в одной из таких справок, — 1964 года рождения, осуждена по ст. 103 УК РСФСР к пяти годам лишения свободы. Не замужем, не судима, училась на пятом курсе педагогического института, характеризовалась положительно. 18 июля 1989 года Михеева находилась дома, когда пришли родители. Отец был в нетрезвом состоянии. Между ним и матерью возникла ссора, перешедшая в драку. Затем отец пошел за сигаретами, а мать догнала его на улице, набросила на шею резиновый шланг и стала душить. Отец сопротивлялся. Михеева вышла на улицу, взялась за второй конец шланга, и вместе с матерью они задушили отца. Отбыла три года и семь месяцев…»

Жуть, кровь стынет. Но что говорит мне эта короткая справка о дочери-отцеубийце? Кто она, холодный, бесчувственный зверь или жертва какой-то страшной, неведомой мне семейной драмы? Ненависть к родному отцу родилась у нее неожиданно, мгновенно или же созревала, копилась годами? Дочь продолжает искать и находить себе и своей матери оправдание или же места себе не находит, до сих пор в ушах стоит предсмертный хрип отца? И каким человеком выйдет она на свободу, если президент сегодня ее помилует? Раскаявшимся? Не сломленным? Или же обозленным на всех и вся? В справке сказано: «В ИТК характеризуется исключительно положительно. К труду относится добросовестно. Принимает активное участие в общественной жизни. Администрация ИТК считает, что она встала на путь исправления…» Но что давала, что объясняла мне эта маловразумительная фраза?

Однажды, прочтя в справке, что осужденный «на путь исправления», наоборот, «не встал», я попросил показать мне всю характеристику. Узнаю: «Работает добросовестно, нарушений не допускает, вину свою признает частично, пишет жалобы на приговор суда в различные инстанции. В общении с администрацией ведет себя вежливо, легко входит в доверие к администрации, однако по складу характера скрытен, замкнут, на откровенный разговор с администрацией не идет…» Ну и что? Какие глубины в человеке открывает мне такой отзыв? Осужденный не считает себя целиком виноватым? Ну так многие заключенные до конца убеждены, что на них взвалили лишку. Не откровенничает с начальством? Так, может, начальство не сумело найти с ним общий язык, оказалось беспомощным перед сложным, неординарным характером, пасует перед ним и за это еще на него и злится?





Однако ни о каких иных, более полных источниках информации об осужденном при существовавшей в ту пору системе, когда все ходатайства о помиловании без какого бы то ни было серьезного их изучения, серьезной оценки на местах сплошным потоком шли в Москву, в администрацию президента, и говорить не приходилось. Приговор суда и официальная характеристика — вот и вся возможная информация о человеке.

Да и сама процедура рассмотрения просьб заключенных вряд ли способствовала принятию обоснованных решений. За неделю до очередного заседания комиссии нам раздавали 150–200 таких куцых, мало о чем говорящих справок, и за три-четыре часа необходимо было их все обсудить и по каждой принять решение. На осужденного выходило, стало быть, минуты по полторы. Вот в таком темпе, таким галопом и решались человеческие судьбы.

На этой почве между мной и тем чиновником возникли крайне напряженные отношения. Я не скрывал, что думаю о заведенном порядке, чиновник же, которому порядок этот давал огромную власть, искал повод со мной посчитаться. И нашел. Выступая в «Литературной газете» в защиту осужденных хозяйственников, тех самых, кто вынужден был совершать преступления, чтобы не останавливалась работа (давали взятку за необходимый заводу дефицитный насос или за бензин для машин «скорой помощи»), я познакомился с руководителями созданного в то время «Общества защиты осужденных хозяйственников». Теперь, когда я вошел в комиссию, они обратились ко мне с жалобой: ходатайства о помиловании хозяйственников долго лежат в отделе безо всякого движения, чиновник упорно не дает им хода, нельзя ли ускорить? По моему предложению дела эти стали поступать на комиссию, и, если мы видели, что человек оказался без вины виноватым, преступление его было вынужденным, комиссия рекомендовала президенту его освободить. И тут же пополз пущенный чиновником слух: «Борина хозяйственники подкупили». Метод расправы с противником при помощи «чемоданов компромата» тогда еще не получил широкого распространения, это произойдет несколько позже, но охотники навредить человеку, измазав его грязью, находились всегда, мы не раз с этим сталкивались в «Литгазете». Заступишься за кого-нибудь, и тут же твой противник, подвергнутый в газете критике, сигнализирует в инстанции: «обратите внимание, корреспондента подмазали». Так что действия чиновника из отдела помилования, как в свое время утверждения Тельмана Гдляна о полученных мною взятках, меня нисколько не удивили. Удивило другое: отношение к словам чиновника председателя комиссии. Не думаю, чтобы Приставкин ему поверил, но он довольно резко сказал мне, чтобы ходатайствами хозяйственников я больше не занимался.

Вообще с этого времени он все больше стал меня удивлять. Я прекрасно знал, каким он бывает подозрительным, как присуща ему болезненная мнительность, как настороженно относится к людям, чаще всего безо всякого основания, но не ожидал, что это коснется и меня: не первый день знакомы. Но тут, как-то сорвавшись, он вдруг крикнул мне: «Ты ведешь себя как начальник». Я ничего не мог понять. Естественно, никакого чинопочитания между нами не было и быть не могло, слишком давние нас связывали приятельские отношения, да и сам он всячески подчеркивал, что в комиссии собрались друзья, единомышленники и каждый может открыто говорить все, что думает. К тому же и спора-то у нас с ним обычно не возникало, мы оба были убежденными противниками смертной казни, оба на комиссии голосовали за освобождение осужденного или же, когда это было невозможно, за самое мягкое ему наказание. И вдруг — такой всплеск неприязни, откровенной злобы. Что это? Влияние того самого чиновника? Раскусив, как легко поддается Приставкин внушению, он вполне мог постараться на него воздействовать. Но к чиновнику отношение у него, мне казалось, тоже было достаточно осторожным, мы не раз с ним это обсуждали.