Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 67

В газете была напечатана фотография (помню, увидев ее, я долго не мог успокоиться): на рельсах сидит молодой пикетчик и спокойно читает книгу. В двух шагах от него плачут дети, снятые с поезда, волнуются их матери, у людей рушатся все планы, коверкается нормальная жизнь. Но пикетчик ко всем этим переживаниям слеп и глух. Кто он? Бездушный, черствый злодей? Да ничего подобного. Наверное, чуткий, наверное, добрый, наверное, мухи не обидит. Но он — убежденный политик.

С детства мы слышали: «убежденный ленинец», «убежденный сталинец»… И невдомек нам было, что убежденный означает: на все готовый. «Будь готов! Всегда готов!»

Неужели теперь придется опасаться и «убежденных демократов»?

Заканчивая, мой мнимый собеседник говорил, что четкий политический водораздел, разумеется, необходим. Он не призывает к всеобщей консолидации. Такие призывы ему кажутся лицемерными и опасными. С кем консолидироваться? С теми, кто на съезде российской компартии требовал возвратить нас в состояние нового социалистического рабства? Или с погромщиками из общества «Память»? Но, решительно размежевываясь с ними по политическим соображениям, не принимая все их понятия о добре и зле, он не готов также закрывать глаза и на действия своих (моих, моих!) единомышленников, если вдруг с огорчением видит, что в погоне за политическим барышом они сквозь пальцы смотрят на любые мерзости или пожимают руку тем, от кого порядочный человек должен отвернуться.

Он хочет, чтобы его свободу ограничивали только закон и совесть, закон и его совесть, но не узкие политические интересы, а иначе, неровен час, мы опять когда-нибудь услышим, будто нравственно все, что политически выгодно, а если враг не сдается, его необходимо тут же, немедленно уничтожать.

Статья моя называлась «Хочу оставаться самим собой». Опубликована она была летом 1990 года.

Наверное, предвидь я все, что потом случится — путч 1991 года, попытку реванша в 1993 году, штурм Останкина, бандитские демарши Макашова, Хасбулатова, Руцкова, политическое противостояние, которое чуть было не переросло в гражданскую войну, — я бы, наверное, писал не так или не совсем так. Очевидная наивность, поверхностное прекраснодушие, звучащие в словах моего мнимого собеседника, а на самом деле отражающие мои собственные тогдашние мысли и чувства, были, конечно, слишком далеки от суровой круговерти реальной жизни, не могли, не способны были служить в ней надежной опорой. Одними чистыми руками тут мало что осилишь, требуется еще и как следует мозгами шевелить. Ирония, скрытая в известном изречении: «совесть есть — ума не надо», что делать, достаточно справедлива. Живем мы не в дистиллированном мире, на черное и белое он не делится. Приходится, случается, и смиряться, и на компромиссы идти, и в союзниках иметь далеко не ангелов, и разрабатывать наиболее оптимальную тактику действий, и выбирать из двух зол меньшее. Не стал бы играться я и со словом «убежденность», вообще такие бездумные словесные игры часто совсем небезобидны.

И все-таки от основного пафоса той статьи мне не хотелось бы отказываться и сегодня. И сегодня, даже в самых нелегких, запутанных ситуациях, очень подмывает снова и снова сказать себе то же самое, по-детски беззащитное: «Хочу оставаться самим собой!» Пусть не всегда это получается, но иначе, без такой внутренней доминанты, очень просто споткнуться и сломаться. Когда-то, в очень трудные, мрачные времена Изольд Зверев любил повторять: «Жизнь — дерьмо. Но если ты сам дерьмо — не сваливай на жизнь».

Но чего бы уж точно не стал я сегодня делать, так это, обращаясь к читателям, не прятался бы за «куклу», за мнимого моего собеседника. То была моя безусловная ошибка. Если уж собрался что-то сказать, то надо было найти в себе смелость и сказать прямо, от своего имени. Может быть, нечестность, которую я позволил себе в обращении к читателю, в немалой степени и привела к тому, что статья эта тогда совершенно не прозвучала. Не вызвала ни одобрения, ни протестов. Ее просто не заметили. Я замахнулся на исповедь, а напечатал бледную, никого не тронувшую литературщину.

Подобных ошибок я никогда уже больше старался не допускать.





Ширма

С Анатолием Приставкиным я познакомился, если не ошибаюсь, где-то в конце шестидесятых. Известно было: пишет он о рабочем классе, о сибирских стройках. Ничем особенным его работы не отличались, да, впрочем, и все мы, разрабатывавшие тогда те же дежурные темы, писали, что называется, под одну гребенку. Знали: Толя не в меру обидчив, любая, даже вполне нейтральная шутка в его адрес вызывала в нем злобный отпор. При этом он очень старался самоутвердиться, любым способом. Всех убеждал, что обладает свойствами экстрасенса, может вылечить любую боль и взглядом погасить лампочку на потолке. Ни подтвердить, ни опровергнуть этого я не могу, мне лично наблюдать результаты его чудотворных действий как-то ни разу не довелось.

Оттого что ничего выдающегося от него никто не ждал, всех так поразила его замечательная повесть «Ночевала тучка золотая». Мы прочли ее в рукописи и тут же стали безоговорочными ее сторонниками, на обсуждении в Союзе писателей грудью защищали ее от нападок секретаря Союза писателей Феликса Кузнецова.

Повесть эта была автобиографической, описывая, как голодные обитатели детского дома боролись за свое существование, за ломоть хлеба, автор рассказывал и о своем собственном голодном детстве. О том, как с малых лет ему приходилось постоянно быть в обороне, не доверять людям, в любой момент ждать подвоха и жадно хватать каждый кусок. Видимо, эти суровые привычки, заложенные в самом детстве, постоянная подозрительность к окружающим сохранились в нем потом на всю жизнь.

Где-то в конце 1991 года я встретил его во дворе нашего дома, тогда мы были соседями. Он рассказал, что по инициативе известного правозащитника Сергея Адамовича Ковалева при президенте создается Комиссия по вопросам помилования, Приставкину предложено ее возглавить, не соглашусь ли я стать его заместителем? Предложение было неожиданным. Журналистская работа меня вполне устраивала, и в мыслях не было переходить в коридоры власти. Но он сказал, что бросать «Литературную газету» мне совсем не обязательно, эти два дела можно вполне совместить, да и работа в комиссии есть, собственно, продолжение того, чем я занимаюсь в газете, спасая несправедливо осужденных. Я подумал: а ведь и верно, предложение Приставкина вполне логично, вытаскивать несчастных из тюрьмы я пытался своими статьями, теперь же в комиссии у меня будет для этого куда больше возможностей. Думать так очень хотелось, и, что говорить, условия, которые вдруг открывались, тоже выглядели весьма соблазнительно.

Жена к сделанному мне предложению отнеслась отрицательно. Войти в общественную комиссию как другие рядовые ее члены, то есть без штатной должности и солидной зарплаты, — да, пожалуйста. Но идти на государственную службу, стать заместителем председателя комиссии — не надо: «не твое это дело». Мне казалось, она не права. Что значит, не мое дело? Почему? Важно ведь, не кем я числюсь, а чем занимаюсь. Короче, жену я не послушал. К великому сожалению.

Комиссия начала работать в марте 1992 года.

Ее членами стали Булат Окуджава, Фазиль Искандер, Лев Разгон, видные юристы, врач, священник — люди известные, глубоко порядочные, с безупречной репутацией. Собирались мы еженедельно, по вторникам. Каждый раз после заседания готовился проект Указа президента об освобождении осужденных или о сокращении им срока наказания. Сознавать, что на нашу долю выпало редкое счастье спасать людей от тюрьмы, было чрезвычайно приятно. Начальник отдела помилования администрации президента, который готовил материалы для комиссии, всячески старался укрепить в нас такие настроения. Нередко после заседания на столе появлялась бутылка, и мы поднимали бокалы за нашу прекрасную комиссию, за то, что на нашу долю выпала удивительная удача вызволять из беды людей. В стране, где десятилетиями царили страх и жестокость, нам, счастливцам, довелось наконец осуществлять милосердие. Страна слишком долго этого ждала. Очень скоро, однако, стало ясно, что мы невольно выполняем роль ширмы. Прикрываясь нашими именами, решения по сути принимал тот самый чиновник. Он отбирал, какие заявления мы будем рассматривать, остальные же, львиную долю, не советуясь с нами, отклонял своей собственной властью. Осужденный, обратившийся к президенту, получал бумагу: «Ваше ходатайство отклонено», хотя на самом деле прошение человека не доходило не только до президента, оно не попадало даже на стол нашей комиссии. Чиновник, по сути, действовал совершенно бесконтрольно. И ничего нельзя было изменить: заседая раз в неделю по три-четыре часа, общественная комиссия в состоянии была рассмотреть в год не больше семи-восьми тысяч дел, а их тогда поступало что-то около пятидесяти тысяч.