Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 17



– Проводники в мир мертвых, – произнес альбинос. Голос у него был хрипловатым и столь же чужим, как он сам. – Древние люди верили, что душа умершего может потеряться по дороге при переходе в загробный мир. Для этого и существовали проводники. Обычно они представали в образе ангелов, или животных, или птиц.

Оксана вздрогнула. Как скоро оранжевая рамка ориентировки сменится на черную? Хотелось верить, что никогда.

– Я верю, что ваша дочь жива, – словно прочитав Оксанины мысли, сказал альбинос. – Пока еще жива…

Приблизив рисунок к носу, он совершил странное: жадно обнюхал его, от белых краев до измаранных фломастером линий. Криво улыбнувшись, протянул рисунок Оксане. Она приняла его, встретившись со взглядом альбиноса – один глаз у него был голубым, второй – светло-карим, отливающим в желтизну.

– Герман, – представился он. – Но можете звать меня Белым. Все зовут.

– Оксана, – она пожала твердую ладонь, и альбинос сразу же спрятал руки в карманы мантии.

– Ваша дочь рисовала их, верно?

Дождавшись Оксаниного кивка, альбинос раздул ноздри, будто опять принюхиваясь, и сказал:

– Я верю. Вы покажете место, где видели ее в последний раз?

5. Большая медведица

Она почуяла неладное еще утром: стукнула в окно синица и ухнула вниз. Насмерть.

Весь день томительно ныло в затылочной кости.

Что-то должно было случиться. Что-то плохое. И оно не заставило себя ждать.

Квартира встретила тишиной и беспорядком. Собирались в спешке. Более того – схватили самое необходимое. Остальное валялось как попало – пудреница, флаконы духов, скомканные кофты, кеды, наволочки, белье. Под ногой хрустнул осколок кружки. Мара не успела разуться, но все равно показалось: осколок впился и достал до сердца. Оно сразу лопнуло, обдав внутренности кипящей кровью.

– Окса-ана…

Так же, не разуваясь, бросилась в кухню, оттуда – в спальню. Комнаты встречали однообразным хаосом и пустотой. Понимание ударило под дых:

– Сбежала, сука-а!

Осев у кровати, Мара вскинула лицо и завыла.

Девка росла безотцовщиной и дрянью. Уж сколько крови выпила, сколькими бессонными ночами отплатила матери! Нагуляла от своего вшивого музыканта девчонку, а та порченной оказалась.

– Дрянь! Шалава! Отвечай матери, сука! Отвеча-ай…

Пальцы не гнулись, набирая номер. Гудки текли через голову, не задерживаясь. Ответа не было, но Мара звонила снова и снова. Наконец, выронив бесполезный телефон, распласталась по кровати. Слезы насквозь вымочили наволочку, все еще пахнущую Оксаниным шампунем, и женщина прикусила ее зубами.

Неблагодарная стерва! Отцово отродье!

Сатин треснул и разошелся. Мотнув головой по-собачьи, Мара швырнула прикушенную подушку, сшибла с лампы абажур. Вот так! Будет знать!

Мара сползла с кровати и встала на четвереньки, тяжело дыша и дрожа всем телом. Так думалось легче, кровь толчками пульсировала в висках.

А все воронова гнилая кровь, даром, что не стала менять фамилию. Все бы ей порхать, да мужикам головы кружить, а в итоге с носом и осталась. Вот с таким носом, вороньим, вроде прицепа из больной девчонки.

Не заботясь об учиненном беспорядке, грузно поднялась на ноги. На пальто налипла пыль, и Мара собрала ее в горсть, с раздражением подумав, что и прибираться шалава-дочь не торопилась – все на матери.

Огладив ладонями волосы, застегнула на все пуговицы пальто. Телефон сжимала в руках, время от времени гипнотизируя темный экран и зверея от его немоты, от долгих гудков и невозможности дозвониться.

Дворовая кошка прыснула в кусты, едва заслышав тяжелые шаги – знала, что на пути рассерженной женщины лучше не попадаться. Воробьи порхнули и сели на изгородь, провожая Мару настороженными бусинами глаз.

Птиц она ненавидела больше кошек.

Осень накрыла Петербург точно по календарю, и после последних дождливых сентябрьских деньков погода наладилась. Меж облачных островков голубели жидкие просветы. С Невы дул непрекращающийся ветер, поднимая с дорожек пылевые вихри и подхлестывая в спины последних в сезоне туристов.



Они фотографировались на фоне Медного всадника и не видели, как постамент пронизывали перекрученные корни, покрытые мхом, будто струпьями. Не замечали, как сфинксы облизывали змеиными языками свои человечьи лица, а с их губ сыпалась каменная крошка. Не знали, что гранитные ребра набережной вырастали из ребер тысяч и тысяч мертвецов – их кости давно вросли друг в друга, пальцы пронизывали деревянные сходни, а черепа, замостившие тротуары, блестели в свете тусклого осеннего солнца.

Никто из встретившихся Маре людей не был двоедушником. А она – была. И жила на свете слишком давно, чтобы видеть Лес, даже не заходя в него.

Нахохлившиеся, точно воробьи, распространители листовок мелкими перебежками пересекали Сенатскую. Их голоса осипли на стылом воздухе, впитавшем ядовитую прель болот. Черепа под подошвами хлюпали, погружаясь в бурую жижу. Застывший в меди Петр протягивал к Неве обглоданную берцовую кость.

Мара видела добычу – алый берет и серое пальто елочкой, – и шла по следу.

Берет вильнул к Исаакию. Мощеная черепами дорога сменилась крупой из перемолотых костей. Потом под ногами спружинила гать, выстланная из березовых бревен и человеческих позвонков – берет мелькал на Адмиралтейском проспекте и вдруг исчез. Вот только алел у памятника Пржевальскому – и растворился в осенней дымке.

Добыча ушла в Лес.

Мара остановилась, тяжело дыша и до боли сжимая пластиковый корпус телефона. Набрала заученный наизусть номер. На этот раз в трубке отозвались.

– Я уехала, мама.

Слова ударили наотмашь, пощечиной. Щеки разом запунцовели.

Не заботясь, что ее слышат прохожие, Мара ревела в трубку, грозя дочери всеми возможными карами. Сердце галопировало меж ребер, впрыскивало в жилы одну за другой порции обжигающей ненависти. Это казалось несправедливым, постыдным, ужасающе неправильным. Привычная к беспрекословному подчинению, Мара не сдержала ярости. Телефон с размаху ударился об асфальт –  трещина пересекла экран уродливым шрамом. Такой же, казалось Маре, разломил надвое ее сердце.

– Дрянь! Паскуда…

Наступив на корпус, вмяла его в костную крошку.

В пылевых вихрях хихикали мелкие бесы.

– Вам плохо, женщина?

На той стороне реальности, откуда доносились мерные голоса людей, откуда кричали зазывалы, где в объективах смартфонов колонны собора стояли незыблемо, еще не тронутые вечно голодными точильщиками, стоял невзрачный человек, и Мара замерла, встретившись с прозрачным и каким-то бесцветным взглядом.

– Пошел… вон! – наконец выцедила, отдуваясь.

Какое-то время человек смотрел на женщину пустыми рыбьими глазами, потом будто понял что-то и удалился так же быстро, как и появился. Пусть засчитает один-ноль в пользу своего ангела-хранителя, козел.

Кровавая полоска на горизонте истлевала, и над макушками сосен выкатилась белесая, с обгрызенным краем, луна.

Мара смяла грудью чахлый кустарник ежевики и врезалась в самую чащу.

Бежать было легко. Ветки хлестали по плечам, но боли не причиняли. Болото стонало голосами мертвецов. В земных лакунах копошились и плакали безрукие игоши.

Потянув носом воздух, Мара учуяла близкую птичью вонь.

– Сорока!

Мелькнула в подлеске черно-белая, елочкой, ткань, пластиково звякнули дешевые браслеты. Мара зарычала и, припав на четвереньки, помчалась вслед.

Она настигла сороку там, где сосны становились выше и гуще, а в небе отчетливо проступили звезды большого ковша.

– Ах! Это вы, Марья Михална! – притворно затрещала неопределенного возраста тощая тетка. – А я не признала, матушка, долго жить будете! Кха-а…

Мара перекрутила чужой пестрый шарф висельной петлей.

– Где? Говори!

Тощая тряслась и хрипела, и вместе с ней тряслись громоздкие серьги, и бусы под шарфом, и цыганские браслеты.

– Мне нужно знать, где Гнездо! Где скрывается воронья кость?! Отвечай!