Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 95



— У тебя, мамочка, старинные вкусы.

— Не ошибись, мой мальчик! Вижу: не ты ее — она тебя выбирает, — говорила мать.

Дина казалась ей суховатой, общительность ее наигранной: «Эта себе на уме!» На партийной работе, заставлявшей приглядываться к людям, Ольга привыкла делить их на две крупные категории по преобладанию у человека либо личных, либо общественных побуждений. Она не чувствовала у Дины искреннего интереса ни к чему, кроме собственной персоны. «Эгоистка или индивидуалистка, во всяком случае, а это понятия сродные». Люди и любят не одинаково: одни за то, что их любят, а другие просто так, за то, что это «он» или «она», ради счастья любимого. «Не любит она его, себя в нем любит, свой успех», — говорила Оля мужу.

Не пришлись по душе Ольге и родители Дины, с которыми та устроила ей встречу в ложе Большого театра на спектакле «Лебединое озеро».

— Он — само приличие и обходительность, ручку мне облобызал, — делилась она с Костей впечатлениями. — Мнений своих, по-моему, не имеет, поддакивает, что ему ни скажи. Жена баба продувная, молодится, на уме у нее новое Диночкино платье да собственная поездка без мужа осенью на курорт. Мне удивляется: «Как это вы никуда не ездите?»

Володин отец судил о людях менее категорично и менее жены вникал в жизнь детей (корил себя за это).

— Смотри сам, — сказал он сыну. — В основе любви должна лежать настоящая дружба. Так ли оно у вас? Брак прочен, если возникает из совместно пережитых испытаний, как у меня с твоей мамой. В них проверяется глубина, устойчивость чувства. Но не могу же я, — заключил он с доброй улыбкой, — желать вам трудных дней. Лучше бы их у вас совсем не было…

Ольге помнились стихи, присланные Костей с дороги, когда он уезжал из Еланска в Москву поступать в институт: «Если слаб ты рожден, — найди душу родную, дай любовь ей большую, и ты будешь силен». Вот бы какую любовь повстречать их сыну! Но как ему это внушить, как предостеречь, передать жизненный опыт, для него чужой и неизвестный? Слова не действуют. Ах, этот возрастной барьер!..

Восстать против поспешного брака? Не обвинит ли потом сын родителей, что спугнули его счастье первой любви? Нет уж, видно, придется ему самому выпить, может быть, горькую чашу. Когда молодые явились из загса, Ольга пожелала им счастья и подарила невестке давно купленный для себя отрез материи на платье.

Владимир был уже аспирантом, его по окончании ИФЛИ оставили при кафедре философии. Наташа, еще не окончив институт, выходила замуж за своего бывшего одноклассника по школе Бориса, теперь студента одного из технических вузов. Их школьная дружба созревала на глазах у Ольги Федоровны. Веселый и симпатичней, Борис пользовался репутацией славного парня.

Обе свадьбы сыграли весной 1941 года. В воскресенье 22 июня Пересветовы выбрались всей семьей отдохнуть в парк Сокольники. Здесь и застигла их несшаяся изо всех радиорупоров весть о нападении гитлеровских полчищ на СССР.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В пересветовской семье только Марию Николаевну война не призвала на защиту Родины. Студенты оба уходили в армию. Ольга с заводом, где работала, уезжала в эвакуацию на Урал. Вместе с ней ехала Наташа, поступившая на завод работницей, и бабушка, — на ее слабеньких плечах держалось домашнее хозяйство. Константин, состоявший в резерве политсостава, по возрасту и отсутствию современной военной подготовки в регулярные части назначения не получил и ушел на фронт в июле с одним из московских ополченских полков в звании батальонного комиссара, в должности редактора дивизионной газеты. Его рукопись вместе с издательством отбыла в эвакуацию.



Ольга покинула Москву раньше мужа в группе заводчан, получивших задание выяснить условия восстановления завода на новом месте. Письмо о первых днях пребывания в армии Пересветов сумел переправить ей с оказией лишь два месяца спустя. Оказия была надежной, с военно-цензурными ограничениями можно было не считаться. Он писал:

«Принимали ополченцев в армию мы на одном из стадионов возле футбольных ворот. Почему-то вспомнилось, что в октябре 1917 года я через футбольное поле ночью пробирался в осажденный белоказаками еланский Совет. Как и тогда, резкость перехода из одной жизни в другую сильно впечатляла.

Первую ночь ополченцы и мы, их комсостав, провели под открытым небом в подмосковном лесу около станции Перхушково Белорусской дороги, а наутро выступили в многодневный пеший марш на запад. Бойцы шли сначала в своей гражданской одежде, чем напомнили мне добровольческий отряд, в рядах которого мы с тобой ехали на колчаковский фронт из Пензы. Схожесть была и в пестроте возрастного состава, а еще больше — в том боевом духе, с которым шли на фронт, что называется, и стар и млад. По пути рыли окопы и эскарпы на случай глубокого прорыва фашистских полчищ; в такую возможность не верится, но для нас это учеба. «На смертный бой народ бессмертный вызван, и смерть врагу предрешена!» — так кончалось мое первое стихотворение в походном боевом листке. Газета, которую буду редактировать, еще в проекте…

В девятнадцатом на фронте мы почти не видели в небе ни своих, ни вражеских аэропланов. А теперь фашистскую авиацию я увидел впервые за сотни километров от фронта, и — такова сила первого впечатления — эта мрачная картина у меня перед глазами до сих пор. В тот день истекал месяц с начала войны. За предшествующие несколько дней мы оттопали больше ста километров от Москвы и были за Можайском. Никто из нас не подозревал, что спускавшуюся на нас ночь Гитлер изберет для первого воздушного налета на Москву. Когда со стороны потухавшей зари навстречу нам донесся гул самолетов с непривычным для слуха волнообразным завыванием, мы и не подумали, что это немцы.

Полк, с которым я шел, растянулся на марше километровой лентой по луговинам и перелескам. Через минуту над нашими головами с ревом и воем, на высоте каких-нибудь двухсот метров, заслоняя небо, понеслись тучи — так снизу казалось — огромных «юнкерсов» (мы знали их как немецких транспортников по мирному времени). Отблески зари позволяли разглядеть под их крыльями отвратительные свастики. Не обращая на нас внимания, черная стая быстро растаяла в сумерках позади нас…

Была ли команда «Стой!» — не помню, только все мы замерли на месте, не отрывая глаз от темневшего над Москвой неба, в котором вскоре забегали дальние отсветы прожекторов и замелькали красные искорки зенитных разрывов.

В тот вечерний час я впервые испытал тоскливое чувство бессилия, которое преследовало меня потом под авиабомбежками. Почти все мы были москвичи, в Москве оставались близкие, на их головы сейчас, может быть, сыплются бомбы, а мы стоим среди поля с пустыми подсумками! Бойцам еще не раздали патроны.

Спустя какое-то время завывающие звуки возобновились, на потемневшем небе в разрозненном строю, поодиночке, на гораздо большей высоте, чем раньше, прочь от Москвы потянулись над нами те же бомбардировщики-«юнкерсы». Их было немного, хотелось верить, что зловещую громаду здорово потрепали наши…

Через день дошли вести, что так оно и было. Главное же, что успокаивало москвичей за судьбы близких, — это известие, что в тот первый налет фашисты сбрасывали на город лишь зажигательные бомбы и возникшие от них пожары к утру были потушены.

…У нас есть штабная машина, но я ею не пользуюсь, чтобы поскорее натренировать себя для полевой жизни. Шел все время в пешем строю с бойцами, ночевал под плащ-палаткой. От лопаты болели мышцы рук, ломило спину, ходил, точно избитый, ладони горели мозолями, — а все-таки приспособился и за три часа отрывал окопную ячейку для стрелка в рост, с бруствером и бойницей. Отвыкнув за годы домашней жизни спать на открытом воздухе, на сырой земле, а то и под дождем, начал было простужаться: кашлять, и, чего никогда не было, появились вдруг в плевках сгустки крови. В полевой санчасти меня прослушали, выстукали, нашли, что кровь, по счастью, не легочного, а горлового происхождения, из-за сильного кашля. Дали подышать над парами йода, снабдили нашатырно-анисовыми каплями, а тут установилась сухая погода, и кашель затих. Словом, с полевыми условиями бытия, после 20-летнего перерыва, я освоился довольно быстро, чувствую себя «как дома»…

Правда, был еще один казус. В нашем переходе мы, минуя Верею, двигались в направлении Ельни и поставили свой дневной рекорд — 55 километров. (Пишу так подробно, чтобы вы не надумывали себе ложных тревог за меня. В боях участвовать мне пока не приходилось.) Как ни кичусь я спортивной закалкой, а перед вечером жаркого солнечного дня левую ногу мне стала сводить судорога. Превозмогая сильную боль в икре, я еле шагал, прихрамывая. Старался терпеливо ковылять в рядах бойцов, но потом все-таки начал отставать. Боль становилась непереносимой, и я решил: отлежусь где-нибудь в лесу, которым мы шли, а к ночи нагоню полк. С дозволения взводного отхромал в сторону от дороги и растянулся в пахнувшей земляникой траве, пропуская мимо себя колонну за колонной.

Я и не заметил, как заснул. Пробудившись от яростных комариных укусов, снял сапоги, развесил на кусту просушить портянки и начал переваливаться по теплой земле с боку на бок, собирая в рот спелые красные ягоды и отмахиваясь от комаров. Наелся вволю. Но уже садилось солнце, трава понемногу сырела от росы, я встал, обулся и заковылял по дороге, стараясь ставить левую ногу на пятку, так меньше болело. Нагнал своих товарищей, бойцов разведроты, с которой я шел, ночью; ужин для меня в чьем-то котелке сберегли. За ночь нога отдохнула, судорога не возобновлялась.

За несколько недель мы с остановками, иногда длительными, дотопали наконец к месту дислокации во второй линии обороны, километрах в пятнадцати от передовой линии фронта. Здесь ополченцам предстояло пройти ускоренный курс военной учебы, прежде чем вступать в бои. Учеба эта началась еще в походе, — я тебе ее не описываю, так же как и свою работу — лекции, беседы, налаживание регулярных выпусков ротных боевых листков, сколачивание актива сотрудников будущей дивизионной газеты и т. д. Теперь, на месте дислокации, начались хождения на стрельбище, ночные учения, рытье землянок, сооружение блиндажей…»