Страница 7 из 76
Я поел и принялся терпеливо ждать. И дождался: под утро вернулись разведчики, и не с пустыми руками, с «языком». Правда «языка» я не видел — его доставили прямо в штаб полка, и ясно было, что меня сейчас к нему не подпустят, зато у разведчиков я попытался взять интервью с ходу, как только они вошли в землянку. Но они оказались не столь вежливыми, как их капитан, и вышел мне, как говорится, полный поворот от ворот: двое разведчиков тут же завалились спать, причем один молча повернулся ко мне спиной, другой же, прежде чем сделать это, шуганул меня трехэтажным, чтоб не мешал людям отдыхать после работы, а третий… Третий почему-то стал бриться…
Сначала меня это несколько озадачило… «Чудит разведчик, а с виду серьезный», — подумал я. И время для такого дела было выбрано явно неподходящее, да и брить человеку пока нечего, хотя парень этот был лет на пять старше меня, бороденка у него росла так же маломощно, как и моя, и трехдневную, или, допустим, даже недельную щетину можно было и не заметить. Но разведчик пощупал пальцами подбородок, провел ладонью по щекам, недовольно поморщился и тут же стал извлекать из вещевого мешка бритвенные принадлежности. Походное зеркальце, которое парень приставил к фонарю «летучая мышь», меня не поразило, мое было не хуже, но когда он выставил на стол шикарную кисточку «Барсучий хвост», никелированный патрон для мыльного порошка, и никелированный тазик для пены, я проникся почтительным интересом (я еще любил тогда все связанное с бритьем, поскольку сравнительно недавно приобщился к племени бреющихся), а когда увидел еще и бритву «Solingen» — я сразу признал двух знаменитых золингеновских близнецов, тиснутых золотом на черном кожаном футляре, — то даже вздохнул от зависти. Это было тогда моей недосягаемой мечтой — бриться опасной клинковой бритвой. Я был в ту пору уверен, что все настоящие, полноценные мужчины бреются только опасной, а я, в наказание за неведомые грехи, вынужден скоблить свои щеки жалкой «безопаской», мучаясь даже оттого, что все окружающие называют ее почему-то «самобрейкой». Какая же это «самобрейка», будь она неладна, это же «самопытка» — тупые лезвия рвут в клочья кожу, и пока побреешься, столько крови потеряешь, что хоть в санбат ползи. Штампованное лезвие безопаски противно скрипит и скрежещет, натыкаясь на самый мягкий, самый тонкий волосок, а клинок хорошей опасной бритвы, изготовленной мастером-чародеем, звенит и поет, расправляясь даже с самой жесткой, самой крепкой «цыганской» бородой. Понимаете — звенит и поет. Есть чему позавидовать, ей-богу, если ты даже бывалый солдат и тебе вроде и не положено мечтать о подобных пустяках. Да, бывалый, конечно. Но и в таком вот бывалом солдате непременно осталось еще что-то от нетерпеливого мальчишки, который чуть ли не с пеленок отчаянно стремился скорее, скорее стать взрослым мужчиной, а вот в девятнадцать лет еще не вполне уверен, что давно стал им, хотя прожил на войне уже сто жизней — для подсчета стажа день на войне идет за три, но я лично думаю, что и ста за иной такой день маловато.
…Разведчик делал все молча и не спеша: молча налил горячей воды в стакан, молча взбил пену в никелированном тазике, молча очень долго намыливал лицо, молча достал бритву из футляра и, проделав восхитивший меня трюк, — невидимым лезвием Золингена он так лихо провел по ногтю большого пальца, что я чуть не ахнул — принялся неторопливо править ее на своем солдатском ремне, молча сунув мне в руки его конец. А я обрадовался: уж этот конец я не выпущу, пока не разговорю молчаливого разведчика, дай только придумать способ. Но ничего придумывать не пришлось, — разведчик и сам заговорил. Говорил он быстро и много, и вначале могло показаться, что это просто болтовня, но уже через минуту-другую стало ясно, что говорит он только о деле и что он, золотой человек, мое дело понимает не хуже своего, честное слово, не хуже, ибо излагает события не только последовательно, а, я бы даже сказал, вполне оформленными и вполне укомплектованными, связанными между собой абзацами, короче говоря, заботясь о форме рассказа так, будто сам был газетчиком.
Рассказывал он ровно столько, сколько брился, умолкая лишь тогда, когда водил бритвой у самых губ или по острому сильно выпяченному кадыку. Чисто-пречисто выбрившись — вот что значит Золинген, — жалкая «самобрейка» неизбежно оставляла на лице моем препротивные, препозорные кустики — и вдосталь выговорившись (но повторяю: никакой болтовни, только о деле, и только детали, и, надо сказать, такие детали, что закачаешься), разведчик побрызгался «шипром» из настоящего, вот чудеса, настоящего пульверизатора с резиновой грушей и, обмахивая щеки газетой, нашей армейской газетой, сказал:
— Ну вот, теперь и поспать можно.
— Вы в точности, как английский лорд, — сказал я.
— Что верно, то верно, — согласился разведчик, устраиваясь рядом с товарищами на нарах. — Я в точности, как лорд, а лорд в точности, как я… Только этому лорду еще бы и мою работенку.
Я рассмеялся. И разведчик рассмеялся. Это замечательно, когда люди вот так понимают друг друга. И мне захотелось сказать разведчику об этом. И я сказал ему, правда не совсем то, но, как говорится, от всего сердца:
— А ты мировой дядька, как я погляжу.
Он промолчал.
— Ты что, спишь уже? — спросил я.
— Сплю, — ответил он и, не впервой удивляя меня, тут же заснул.
Он спал на спине, но не храпел при этом, как другие, и я не без умиления смотрел на его чисто выбритое, порозовевшее от «шипра» лицо и думал о том, что так тихо и безмятежно спят только ангелы. И еще я думал о том, что ангелы, как и английские лорды, тоже, наверное, бреются, отходя ко сну. Аккуратисты, черт вас побери, подумал я с беззлобной завистью, мне бы бритву Золинген, и я тоже буду аккуратистом.
Мне вдруг очень захотелось спать, но я еще не имел на это права: надо прежде записать рассказ разведчика в тетрадь. Я придвинул к себе фонарь и стал писать, сразу начисто, стараясь обрисовать дело как можно проще и ясней, поскольку мне самому, несмотря на обстоятельный рассказ разведчика, оно казалось не таким уж простым. Сложность этого дела, на мой взгляд, заключалась в том, что разведчики довольно крепко обманулись в своих предварительных расчетах и предположениях… Терпеливо наблюдая в течение нескольких дней за избранным, в силу многих обстоятельств избранным, немецким блиндажом, разведчики пришли к выводу, что в нем остается на ночь некий унтер-офицер, чаще всего с одним солдатом и лишь изредка с двумя. Вот этого унтер-офицера, занятого какой-то пока не установленной и непонятной деятельностью (очень даже возможно, что он разведчик), и решено было взять. Пошли наши на это дело, как известно, втроем, а в блиндаже оказалось не двое и даже не трое, а пятеро гитлеровцев, и для того, чтобы взять живьем того нужного человека, четырех пришлось ликвидировать. Причем учтите — стрелять нельзя было. И вообще, шуметь нельзя было, а в блиндаже и тесно, и темно, и вообще все не так, как предполагалось. Вот это и называется «попасть в сложный переплет», из которого наши разведчики с честью вышли. Так я об этом, не жалея признательных слов, и написал для нашей газеты, целясь на первую ее полосу, точнее, в самый центр ее — а как же, только в центр, потому что это фитиль из фитилей… Вот так-то, уважаемые асы репортажа, — фитильчик вам, и будьте здоровы!
Как я ни крепился, меня все же сморило, и, едва поставив точку, я уснул тут же за столом, а проснувшись через часок, сразу же перечитал написанное, и оно мне так понравилось, что я впервые подписался под газетным материалом не как обычно «лейтенант С. Медведев», а «Семен Медведев». Ну точь-в-точь, как наш штатный редакционный писатель. У него почему-то звание интендант II ранга, но в газете рядом с его фамилией оно так ни разу и не появилось, писатель ставил только фамилию и имя полностью — никаких сокращений или инициалов. И мне, — ох, до чего же тщеславны иные мальчишки! — захотелось того же.
Итак, мне повезло — это теперь я говорю повезло, а тогда, зазнайка, я, конечно, думал, что мне такая удачливость по таланту положена — и в самом прекрасном расположении духа я направился к себе домой, в редакцию.