Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 77

Гриша все это на самом себе испытал и обо всем может рассказать, не стыдясь, без утайки, потому что и усталость он сумел перебороть, и коварному сну не поддался. Но была и такая минута, о которой Гриша не каждому расскажет — постесняется.

Случилось это почти что перед рассветом, впереди был разъезд, всего десятка полтора огней среди непроглядной тьмы, состав почему-то вдруг остановился у семафора, и Яранцеву, который стоял на тормозной площадке открытой платформы, это как-то не понравилось. Почему? Трудно сказать. Вероятно, потому, что у самого полотна с обеих его сторон стоял лес. И еще, наверное, потому, что была тишина. Нехорошая такая тишина. Казалось, что что-то враждебное притаилось в темном лесу. Нет, не что-то, а кто-то. А что, если эти кто-то... И раз уж всю правду говорить, это было жуткое ощущение. По спине пробежал препротивный холодок, кожа на голове тоже похолодела, волосы как-то сами собой зашевелились, а руки так отчаянно стиснули автомат, что пальцам стало больно. Это и помогло — напомнив таким образом о себе, оружие вернуло часового Яранцева в реальный мир, а в нем была спокойная тишина, ничем, ну совершенно ничем не угрожающая ни часовому, ни охраняемому объекту. Простая и ясная эта мысль пришла Яранцеву в голову уже тогда, когда, лязгая буферами, состав тронулся с места и так напугавший Гришу перегон остался позади.

И все же осталось недовольство собой: какое это гадкое чувство — страх.

Может, поговорить об этом с Андреем Кузьменко? Он, пожалуй, в таких делах лучше других разбирается. Еще бы!

Ефрейтор Андрей Кузьменко — всеми признанный смельчак: в четырнадцать лет он получил медаль за спасение утопающих.

Яранцев был с Кузьменко в одной смене, и, когда их сменили, Гриша как бы невзначай подсел к нему в вагоне и осторожно, издали начал задуманный разговор.

— Ну и холодно было под утро.

— Не так холодно, как сыро, — сказал Кузьменко.

— Вот именно, сыро, — подхватил Гриша, — а когда мы задержались там у семафора, я, поверишь, чуть не до самых костей отсырел.

— А я вообще не люблю эти ночные остановки у семафоров, — сказал Кузьменко. — Особенно неприятно это в такую смену, как наша: и время глухое, и места, как назло, глухие — то лес, то степь. Вот и лезут в голову всякие ненужные мысли, и мерещится черт знает что...

— И тебе мерещится?

— Почему только мне? Ты спроси ребят — они тебе скажут... Иной раз так воображение разыграется, что тошно становится.

— И что тогда?

— Как что? Гони прочь все эти глупые мысли и продолжай выполнять свои прямые обязанности, — рассмеялся Кузьменко и не без лукавства спросил: — А ты разве по-другому поступил?

— Что ты! Почему по-другому?

— Ну, то-то же.

Гриша чуть было «спасибо» не сказал Кузьменко — так успокоил его этот как бы случайно возникший разговор.

7

Если здесь, на высоте тысяча сто метров, говорят, туман, то чаще всего обозначают этим словом не тот, земной, хорошо знакомый нам, равнинным жителям туман, а облака, потому что облака здесь имеют обыкновение так же вольно разгуливать по земле, как и по небесным просторам. Кто ходил по горам, знает, что оказаться в таком приземлившимся облаке не очень-то приятно: ощущение такое, будто не ты пробираешься сквозь него, а оно сквозь тебя проходит — такая тебя всего пронизывает холодная сырость. Да и темно в нем — того и гляди, потеряешь ориентировку. Самолет, попадая в облачность, слепнет, но его ведут по курсу приборы, а вот не вооруженным таким прибором пешеходам приходится плохо. А ночью тем более...

Дорожка, которая ведет от караульного помещения к хранилищам, проложена по шнуру, она залита асфальтом, ее просто невозможно потерять. Такая, если понадобится, и слепца приведет куда надо. Так-то оно так, но подполковник Климашин ловит себя на том, что уж слишком осторожно ставит он ногу наземь, будто пробирается на ощупь в неизвестном направлении.

«Ну и темнотища, — думает подполковник. — Сегодня она какая-то необыкновенная».



Подполковник едва различает в тумане идущего рядом, почти у самого его плеча, начальника караула, лейтенанта Соснина, а караульного, идущего сзади, в двух шагах от них, и вовсе не видно, его только слышно.

Электрический фонарик, который несет Соснин, пробует бороться с туманом, но что он может сделать, если даже мощные светильники, которых немало на объекте, кажутся сейчас лампадками.

— Под ноги себе светите, лейтенант, — посоветовал подполковник и спросил: — Яранцев на каком посту? Я что-то запамятовал.

— Рядовой Яранцев на третьем, товарищ подполковник.

— Вот с него и начнем проверку.

Лейтенант Соснин отвечает, как положено, «есть», а сам недоумевает: «Дался ему этот Яранцев, второй раз про него спрашивает. А ведь есть среди молодых солдат люди куда более приметные, более яркие. А Яранцев ничем не выделяется — живет человек ровненько, ни особенного рвения не проявляет, ни особой лени. И взысканий у него немного, и поощрений не густо, кажется даже — так на так. Вот именно, так на так — серединка на половинку».

Как видите, не очень-то высокого мнения начальник караула лейтенант Соснин о рядовом Яранцеве. Но подполковник Климашин, направляясь сейчас к посту номер три, думает о Яранцеве иначе... Впрочем, справедливости ради надо сказать, что неделю назад подполковник Климашин если и думал о Яранцеве, а вряд ли он тогда как-то отдельно и особо о нем думал, то думал примерно так же, как и лейтенант Соснин.

Но после разговора с Яранцевым по поводу письма, полученного от его матери, подполковник уже не может относиться к нему по-прежнему.

Впрочем, само-то письмо было довольно обыкновенное, командир части нередко получает подобные письма. Матери, обеспокоенные долгим молчанием сыновей — «вот уже три недели как от него ни строчки, уже не знаю, что и думать», — просили, умоляли товарища командира срочно сообщить, не случилось ли с их ненаглядными чадами какой беды... Письмо Зинаиды Николаевны было примерно такого же содержания, и Климашин, прочитав его, велел вызвать рядового Яранцева.

Рядовой Яранцев явился незамедлительно, доложил об этом, как положено, подполковнику и, стоя у его письменного стола, принялся гадать, за что с него сейчас будут снимать стружку, потому что лицо подполковника показалось ему очень уж хмурым и ничего хорошего не предвещающим.

— Вот полюбуйтесь, Евгений Борисович, на примерного сына, — сказал Климашин стоявшему у окна замполиту Антонову. — Мать его вспоила, вскормила, вырастила, а он ей два слова не может написать.

Капитан Антонов укоризненно покачал головой:

— Уж кому, кому, а матери...

— Вот об этом я и говорю, — продолжал Климашин. — Она, бедная, ночей не спит, всякие страхи ее мучают — вдруг заболел дорогой сынок, может, руку или ногу сломал, но ее ненаглядному сыночку хоть бы что, он себе и в ус не дует. Ну, что вы скажете о таком сыночке, Евгений Борисович?

Капитан Антонов опять осуждающе покачал головой, но ничего на этот раз не сказал. А «сыночек» — рядовой Яранцев — густо покраснел и, опустив голову, подумал: «Неприятно, конечно, когда вот так снимают с тебя стружку, но терпи, раз виноват. Терпи».

— Виноват, товарищ подполковник, — сказал Яранцев. — Отрицать не стану — в командировке были, не писал матери, ну а как домой вернулись, я ей сразу телеграмму дал и авиа заказное отправил. У меня и квитанция есть — я сейчас покажу. — И вытащил из нагрудного кармана на стол вместе с какими-то бумажками и чугуновские часы... Яранцев спохватился, хотел убрать часы, но было уже поздно.

— Интересные часы, давно таких не видел, — сказал Антонов.

— Старинные, должно быть, — сказал командир и спросил Яранцева: — Можно посмотреть?

— Смотрите, — растерянно пробормотал Яранцев.

Но, прежде чем осмотреть часы, подполковник приложил их к уху. «А они, как назло, стоят», — вспомнил Гриша. Он не заводил эти часы уже недели две, хотя обещал матери. Она сказала тогда Грише, что механизмы покоя не любят, что без движения они портятся и стареют. «А эти часы и так уже не молодые», добавила мать. «Я каждое утро буду их заводить... Как встану, так и заведу», — заверил ее Гриша. Вначале он так и поступал, а потом... То времени для этого не оказывалось, то на людях было неудобно, а под конец он как-то думать о них перестал. Нехорошо, конечно, получилось, но и мать сильно преувеличивает — ничего с этими часами не случится, они вроде как вечные, им износа нет.