Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 118

Памятник Лермонтову…

У ног поэта лежит расшевеленная ветром книга. Он только что опустил ее подле себя на землю. Отдал ее ветру, и ветер забавляется книгой. Поэт сидит, опершись на правую руку, и смотрит вдаль, на горы, на разновидные облака. Он думал, строил «мир воздушный, и в нем терялся мыслию послушной».

Так памятник решил Александр Михайлович Опекушин.

Побудьте рядом с Лермонтовым, послушайте, постойте, не торопитесь, и вы услышите, как шевелятся под ветром страницы книги. Услышите горы, полет птиц и движение облаков. Лермонтов сидит и тоже слушает горы, птиц, облака. Сын земли с глазами неба. Это его покой, его уединенье. Естественный строй души, чудная молитва, когда верилось и плакалось. Вы услышите далекую, сохраненную ветром в пространстве голубых долин — где можно было лететь по высокой траве на некованом коне, без седла, безоружным и отчаянным, — вы услышите далекую, сохраненную ветром мелодию марша Тенгинского пехотного полка, марша Лермонтова. Ноты которого, к сожалению, до нас не дошли, и знает их только ветер…

Стоит, замер Тенгинский полк, и, кажется, стоит, замерла лермонтовская бесстрашная «сотня». Слушает марш о своем поручике. Дух храбрейшего дышит, где хочет.

Виктор Астафьев:

— Вот Лермонтов — благополучный юноша, богатый очень… Ну какие у него, казалось бы, страдания? А ведь все творчество его, вся жизнь проникнуты страданием! И состраданием: он страдал не только за себя — за все человечество, за Пушкина.

Иван Андреевич Бунин:

— Я всегда думал, что наш величайший поэт был Пушкин. Нет, это Лермонтов! Представить себе нельзя, до какой высоты этот человек поднялся бы, если бы не погиб двадцати семи лет.

Лев Николаевич Толстой, уже написав свои основные романы:

— Он начал сразу как власть имеющий. Если бы был жив… не нужны были бы ни я, ни Достоевский.

Валерий Брюсов:

— И мы тебя, поэт, не разгадали, не поняли младенческой печали в твоих как будто кованых стихах!

Анна Ахматова:

— До сих пор не только могила, но и место его гибели полны памяти о нем. Кажется, что над Кавказом витает его дух, перекликаясь с духом другого великого поэта…



СЕРДОЛИКОВЫЕ ПИСЬМА

Вика нашла пленку почти пятидесятилетней давности. Пленка хранилась в фотоархиве моего отца. Если проще — в старой, забытой временем коробке. Вика напечатала шесть снимков, которые возможно было напечатать: остальные негативы выцвели.

Я взглянул на снимки, и ко мне опять вернулись «остафьевские» годы, но события в ином месте, хотя тоже в Подмосковье.

На одном из снимков я сидел в прямо-таки королевском кресле. Было сделано из кожаных подушек. Взглянул на себя в кресле, вспомнил, каким оно было глубоким, мягким и приятно теплым зимой. Сижу я, мальчик, перед таким же необъятным письменным столом, на котором — два на пять свечей высоких подсвечника, копия старинного уличного фонаря, две рамки для фотографий, одна — побольше, другая — поменьше. Пустые. Окно кабинета выходит в редкой красоты по подбору растений парк, с классическим усадебным прудом и купальней. Окно полузашторено портьерой. За окном зима. Я знаю. Я помню.

Этот и другие снимки — сделаны моим отцом зимой тридцать восьмого года.

На фотографиях, на которых общий вид дома, снег густо покрывал многоярусную кровлю, балконы, различного вида террасы, навесы, шпили, козырьки. Дом на гранитном основании был обтянут белым суровым полотном с наложенным на полотно рисунком — своеобразные дубовые кружева. Привезли дом из Голландии.

Если в Остафьево ездили на машинах и на автобусах, то сюда часто — по железной дороге до станции Крюково. На станцию подсылали лошадей и к дому (а надо было добираться до деревни Льялово) ехали по старинке на лошадях.

То, что дом был привезен из Голландии, рассказывали льяловские старожилы. И в голландском доме все было декорировано голландскими предметами. В столовой — огромный камин, облицованный множеством изразцов с изображением парусников, рыбачьих лодок, верфей, маяков, холмов и равнин с мельницами. На полках — посуда разрисованная, как и изразцы. В гостиной стены украшены картинами голландских мастеров. На диванах в холле — разбросаны чучела рыжих лисиц. И — тоже камин. Перед камином — чугунная решетка и из чугуна журавль. Помню журавля, потому что у него в клюве был котелок. Журавль поворачивался, и котелок оказывался на огне камина. И еще помню, в холле — большой гонг. Звонили к обеду и к ужину. Голос гонга слышался не только в доме, но и далеко в парке. Окно на парадной лестнице — с витражом. На витраже — сам дом. Скульптуры из белого итальянского мрамора, в частности, императора Наполеона. Помню шпалеру «Женщина с соколом». Возле лестницы на второй этаж — скульптура девушки, стоящей у дерева. В доме жилые комнаты были в основном — на втором этаже. Каждая комната в своем стиле, с характерным национальным убранством: французская комната, китайская, итальянская, английская, японская, индийская и так далее. Дом считался охотничьим. Но главная сила дома была в его кабинете и в книгах. Я впервые мальчиком увидел «Историю» Карамзина, сочинения князя Одоевского, записки Марии Николаевны Волконской (Раевской) и записки княгини Екатерины Дашковой. Взял в руки Полное собрание сочинений Пушкина издания Брокгауза и Ефрона и тоже — Полное императорской Академии наук издание Лермонтова, в темно-зеленых переплетах, с орлом на обложке, раскрывшим крылья. Прямо скажем, не просто дорогие, а роскошные издания находились в стенных шкафах с раздвигающимися створками, собранными из небольших квадратных стекол, оправленных в медные рамки. Увидел я здесь очень странные документы, и в том числе стенограммы, которые и начал читать в дни приезда в дом. Приезжали на выходные дни. В современном понятии — однодневный пансионат. Документы и стенограммы были сложены в папки. На папках от руки написано: «Деяния православного собора в 1917 году».

Конечно, я не имел никакого представления о том, что Петр I уничтожил патриаршество и вот, спустя два с лишним столетия, а именно в октябре 1917 года, в Москве, в соборной палате, съехались члены собора для того, чтобы выбрать патриарха.

Я брал выпуски стенограмм, а они были под номерами — деяние первое, деяние второе… третье… тридцатое… — и удалялся в «тайник». Так называл комнату при кабинете, в которую вела сделанная под дубовую панель дверь. Окон в «тайнике» не было, свет поступал скрытно, через потолок. Скуповатый, правда, зимой в особенности, но читать можно было. В комнате, вдоль стен, тянулся своеобразный диван, похожий на железнодорожный. Очевидно, это была курительная комната. Табачный дым уходил из нее поразительно быстро: старшие ребята проверяли.

В «тайнике» присутствовала, конечно, таинственность. Присутствовала она и во всем доме, но в этой «закабинетной» комнате таинственность обретала особую силу. Учтите мой возраст, и читал я о совершенно неведомой жизни — заседаниях священников. Я вообще не знал, что священники заседают, да еще в разгар октябрьских событий. И с первых страниц — увлекательнейший детектив: «Милостивый государь архипастырь, если Вы пожелали сообщить синоду те или другие сведения особливо конфиденциальным способом, то для этого Вам препровождаются таблицы для шифрованной переписки». И подпись — обер-прокурор правительствующего синода Львов. Помню даже фамилию обер-прокурора.