Страница 18 из 44
Сначала «охватить всю картину» — я уже знала, как это важно на «месте происшествия». Потом переходить к деталям, чтобы снова, обогатившись множеством наблюдений, вернуться к общему...
Мы вошли, и тотчас мой начальник весь как-то изменился, словно самый воздух этой комнаты обострил все органы его чувств.
Я часто ходила с отцом на охоту. И сейчас Шумилов мне напомнил нашего старого пойнтера, почуявшего дичь.
Мысль эта меня несколько смутила, но я уже не могла от нее отойти.
Взгляд Шумилова стал напряженным. Нос еще более заострился. Легким, осторожным шагом он обошел комнату вдоль стены и пригласил нас следовать за ним. Потом он осмотрел смятую постель со следами уже почерневшей крови, навел сильную лупу на забрызганный кровью коврик, на тумбочку, на которой стояла настольная лампа с биркой гостиницы.
— Вероятно, здесь лежали часы убитого?— не то спрашивая, не то утверждая, проговорил Шумилов. Дежурный вспомнил, что видел на руке Салаева большие часы необычной формы: овальные. Как-то, поздно вечером, Салаев вышел из номера, и они вместе с дежурным покурили в коридоре. Салаев снял с руки часы и показал их: они были именные, с надписью, подарок его отцу И. Салаеву, казначею какого-то полка, от офицеров, его сослуживцев. Это хорошо запомнилось как раз потому, что часы были, как выразился дежурный, диковинные». Шумилов поблагодарил кивком головы и бегло взглянул на меня. Я поняла значение этого взгляда: в анкете Дмитрия Салаева в губоно было указано, что отец его — крестьянин-бедняк. Дмитрий Салаев скрыл службу отца в царской армии. Что же побудило его открыться малознакомому человеку по пустяшному поводу?
Между тем Шумилов, медленно и методически продолжая осмотр, выдвинул ящик тумбочки. Он был пуст.
— В кармане пиджака нет ни денег, ни кошелька, — снова полувопросительно заметил Шумилов.
Директор тотчас сообщил, что Салаев носил в кармане кожаное портмоне и деньги у него в момент самоубийства были. Он это знает, потому что Салаев как раз последний вечер платил за номер и вынимал деньги из пачки.
— А за какое время он заплатил? — быстро спросил Шумилов.
—За три дня вперед, — слегка недоумевая, ответил директор.
Отвечая его тону, Шумилов, улыбаясь, сказал:
— Странный самоубийца: он уплачивает за номер вперед, зная, что сегодня покончит счеты с жизнью.
Директор сказал:
— Но ведь то, что нет ни часов, ни кошелька, доказывает, что здесь было совершено убийство. И именно с целью ограбления. И по-видимому, опытными ворами: они смогли проникнуть в номер...
Шумилов перебил его:
— Вряд ли опытный вор возьмет столь редкие часы, да еще именные.
— Значит, вы полагаете...
— Нет, я еще ничего не полагаю...
Шумилов перешел к маленькому письменному столу, на котором все еще лежала смятая и затем тщательно расправленная записка: «Дорогая, родная Люда...»
Шумилов вздрогнул, пригнулся к самой столешнице, быстро схватил что-то... В его руке было пресс-папье, обыкновеннейшее, деревянное пресс-папье с черной полированной шишечкой вверху.
Шумилов отвинтил шишечку и осторожно снял промокательную бумагу с деревянного основания. На розовой бумаге ясно были видны оттиски наклонных в левую сторону строк.
Шумилов сказал тихо:
— Оттиски совсем свежие. По логике вещей, мы сейчас должны прочесть текст последнего письма, вот этого, что лежит перед нами... Если оно действительно последнее… — добавил он еще тише.
Никто из нас не уловил значения этих слов.
Шумилов подошел к зеркалу, висевшему в простенке, и поднял лист промокательной бумаги так, чтобы написанное отразилось в зеркале.
Все увидели, что руки Шумилова дрожат.
— Попрошу всех подойти сюда и прочесть текст в зеркале, — предложил Шумилов.
Мы приблизились. В зеркале лиловые неразборчивые строки читались почти без пропусков...
И это не был текст того письма, которое лежало на столе.
Мы прочли:
«Люда, родная, прости если можешь. Я ухожу из жизни. Я решил открыть все органам власти. Завтра я это сделаю. Знаю, чем это грозит мне. Поэтому прощай.
Дмитрий».
— Где же это письмо? — вырвалось одновременно у всех.
— Унесено убийцей, — сказал Шумилов и, положив промокательную бумагу между двух чистых листов, прятал в портфель.
Оставив «на хозяйстве» Мотю, мы с Шумиловым выехали в Н-ск. Перед отъездом мой начальник сделал одну вещь, никак не объяснимую на мой взгляд: он послал на экспертизу два документа: анкету Салаева, заполненную в губоно, и «бланк для приезжих». Почему мне это показалось странным? Ведь не было никаких сомнений, что и тот и другой документ были написаны умершим. А некоторое несходство в почерке могло быть объяснено разницей во времени: анкета заполнялась два года назад.
Стоял мягкий погожий день, какие часто выдаются в наших краях в конце сентября.
Мы ехали так называемым «местным» поездом, который возил рабочих железной дороги с участка на участок и местных жителей, «тяготеющих» к богатому нэповскому базару в городе.
Ехали и нэпманы-спекулянты, которых можно было узнать по неверному блеску в глазах и подозрительно новым чемоданам.
Обычные дорожные разговоры плелись вокруг цен на продукты, разных мелких происшествий и семейных дел. Шумилов, покуривая вместе с мужчинами, поддерживал эту не затихавшую беседу, с поражающей меня легкостью раздувая ее, как только накал ослабевал.
Я ломала себе голову, зачем, это ему надо, пока не услышала, что среди людей, окруживших моего начальника, обнаружились двое из Н-ска: пожилой, угрюмого вида человек с бородой почти до пояса, которого называли Пал Палычем, и бойкий юноша в полосатой футболке, Сережа Панков. Поддавшись общему настроению, даже молчаливый Пал Палыч в конце концов разговорился. Оказалось, что он кладбищенский сторож. Длинно и нудно он стал сетовать на оскудение кладбищенского хозяйства.
Сережа Панков, секретарь уездного комитета комсомола в Н-ске, возвращался домой из командировки.
— А вы по какому случаю в Н-ск? — спросил моего шефа кладбищенский сторож и тут же предположил: — Верно, по финансовой части? Ревизию наводить?
— Верно, — подтвердил Шумилов. — А это моя помощница.
Теперь мы были равноправными членами вагонного сообщества. Мы все вместе завтракали, усердно обивая о лавку соль с воблы, и честно делили жесткую конскую колбасу, называемую «собачьи грезы».
На каком-то полустанке, где баба истошным голосом нахваливала соленые огурчики, Шумилов купил свежую газету.
В отделе происшествий была крошечная заметка, озаглавленная «Самоубийство в гостинице», о том, что на днях в гостинице «Шато» покончил жизнь самоубийством учитель из Н-ска Дмитрий Салаев.
Я знала, что газета согласовала текст заметки с Шумиловым, и поняла, что он не хотел спугнуть убийцу.
Шумилов небрежно посмотрел газету и оставил ее на полке. Тотчас кто-то попросил ее. Газета пошла по рукам.
Юноша из Н-ска воскликнул:
— Смотрите, наш! Учитель Салаев! Да я же его знаю! Веселый такой! С чего бы он? — Юноша огорчился.
— Бывает, — сказал без интереса Шумилов.
А разговор в вагоне принял новый оборот: стали рассказывать истории о бандитах, о знаменитых ворах-взломщиках и тому подобных вещах. И здесь развернулся вовсю кладбищенский сторож.
Его рассказы касались главным образом всяких происшествий на кладбищах и около них.
Шумилов вдруг заинтересовался техникой регистрации рождения и крещения в церквях. Сторож оказался докой по этой части. И по его объяснениям получалось, что священник сельской или городской церкви заносит данные о рождении и крещении в «метрическую книгу» на «вечные времена». А при надобности выдает выписку из метрической книги, то есть свидетельство о рождении.
— По новому порядку, церковь такого права лишилась, дело регистрации рождения перешло в загсы. А старые метрические книги? Они остались при церквях. А где церкви закрыли, то свалили эти книги куда попало, — сказал неодобрительно сторож, поглаживая бороду.