Страница 90 из 103
Ильицкий слушал невнимательно. Оживление его прошло. Он собрался расспросить интенданта, но в это время Ильицкого позвали к генералу.
Ренненкампф производил внушительное впечатление: большой рост, богатырское сложение, громадные рыжеватые усы. Два «Георгия»: один — в петлице, другой — на шее. Как многие обрусевшие немцы, генерал говорил по-русски преувеличенно правильно, слегка спотыкаясь на букве «с» перед гласными, со склонностью произнести ее как «з»: на немецкий лад.
Убранство вагона было подчеркнуто простое, так же подчеркнуто богат и пышен был иконостас, сверкающий дорогими ризами в золоте и драгоценных каменьях.
Генерал, держась важно и сухо, в присутствии поручика пробежал глазами письмо Меллер-Закомельского и, ничем не выдав своего к нему отношения, приказал Ильицкому дожидаться до завтрашнего дня, чтобы получить ответ.
Поручик вернулся в купе и тотчас заснул. Когда он проснулся, было уже далеко за полдень. Он выглянул в окно и с удивлением увидел, что спокойный и пустынный давеча вокзал полон войск. Ах да! Ведь сегодня казнь.
Унтер, стоявший у вагона, заметил ищущий взгляд Ильицкого и с неприятной фамильярностью сообщил:
— Отсюда хорошо видать будет. Вот Титова сопка. Там их… Глядите, ваше благородие, сейчас их поведут, — оживленно воскликнул он.
В хвосте поезда, у вагона с решетками на окнах, двумя шпалерами был выставлен конвой. Напряженность, сковывавшая солдат и офицеров, указывала, что сейчас будут выводить осужденных.
Первым спрыгнул на насыпь кудрявый, белокурый, с тонкими усиками.
— Цупсман! — вдруг притихшим голосом сказал унтер.
Странно и пугающе выглядел осужденный: на таком морозе, среди тепло и добротно одетых солдат — в одной только красной шелковой рубашке.
«Да ведь ему теперь все равно!» — мелькнуло у Ильицкого, и он испугался, что подумал об этом так спокойно. Ему вспомнился вахмистр с багровым лицом и чубом, начесанным на самые брови, тогда, в начале пути, — казалось, что это было очень, очень давно, — и слова барона: «Тренировка! Лучше любой гимнастики!» Но и это воспоминание не обожгло Сергея.
Вторым вышел черноволосый юноша, бледный и весь поникший, как увядший цветок. Его поддерживал старик с темным, в глубоких морщинах лицом. «О, этот крепок! А лет ему много. Пожалуй, ровесник нашему барону!» — Ильицкий усмехнулся странному сравнению. Два старика. Они столкнулись на узкой площадке. На эшафоте. Один получит… Что он получит? Да, уедет за границу. А этот? Этот умрет. Имя его забудется, могила сровняется с землей. У нас каждый чего-то ждет для себя. Чего ждали для себя эти?.. Мысли прыгали, путались.
Ильицкий никак не мог разглядеть лица четвертого приговоренного. Голова его была поднята гордо. «Это должен быть Григорович!» — сообразил поручик. О Григоровиче он слышал только что от интенданта, но сейчас ему вспомнилось, что в каком-то разговоре за столом в поезде упоминалась фамилия Григоровича как «главы читинской смуты».
И еще вспомнилось: «без когтей и барс подобен ягненку»… Этот не ягненок. И без когтей — барс с сильным и гибким телом. Готовым к прыжку. И конвой теснее, чем к другим, льнет к нему, мешая разглядеть лицо.
Ильицкий вышел вслед за процессией с вокзала и смешался с толпой обывателей. Окружающие, искоса взглядывая на него, сторонились, пропуская вперед.
Приговоренные шли в одном ряду по довольно широкому пространству, образованному цепью солдат-восточносибирцев. Теперь ближе к Ильицкому шел Цупсман, рядом — черноволосый юноша. Лиц двух остальных поручик не видел: их заслонял конвой.
Поручик слышал вздохи и возгласы за собой. В толпе делились мнениями попросту, как будто дело шло не о людях, которые должны были сейчас умереть. «Молоденький какой!» — сказал женский голос рядом. Ильицкий понял, что это — о юноше. Какая-то старушка, перекрестившись, тихо заплакала. Про Цупсмана говорили: «Отчаянный», «Забубенная головушка». «Это Григорович. Какой гордый!» — произнесли позади.
Вот они подошли к месту казни. Григорович, лица которого до сих пор не удалось рассмотреть, выступил вперед…
И тут Ильицкий узнал его.
Он узнал Антона Антоновича Костюшко, поручика Несвижского полка, давнишнего своего товарища по службе!..
В один момент все вокруг переменилось для Ильицкого. Это не был неизвестный ему какой-то рабочий Григорович, один из тех далеких, загадочных, непонятных Ильицкому людей, которых он видел всегда только в роковые для них мгновения. Это был Антон Костюшко, дворянин, сын полковника, офицер, человек его круга. И, приняв имя пролетария Григоровича, он добровольно принял на себя его судьбу. Что-то более сильное, чем жажда жизни и чем страх смерти, руководило им… Да что ему, Ильицкому, до всего этого? Но какое-то острое и горькое чувство овладело Ильицким. Он не жалел Костюшко и не думал о нем. Он думал о себе. Ощущение полного жизненного краха вдруг переполнило его. Как будто смерть далекого от него человека не оставляла возможности жизни и ему, Ильицкому… «Да что же это со мной? И как я пришел к этому?» — спрашивал он себя и искал, все искал, как он пришел сюда, к этому финалу; да, он уже так назвал эту минуту — финалом и для себя… И вдруг ясно, словно кто-то услужливо доказал ему: увидел как бы начало, как бы отправную точку — тот вечер, когда он предался душой, всем своим существом магии блестящего зрелища, в котором находил какой-то высший смысл… Да, тогда, во дворце… Да неужели он мог так «предаться душой и телом», как это требовалось от него… Но ведь он же не хотел… Он хотел «наблюдать»… Только наблюдать.
Он не мог смотреть больше и стал пробираться из толпы. Но сейчас она не выпускала его, напирая со всех сторон, пружиня.
Толпе не было конца, она кружила Ильицкого, и вдруг с ужасом он заметил, что его несет как раз к месту казни, которую он не хотел, не мог видеть…
Ильицкий очутился прямо перед приговоренными в тот момент, когда Григорович, бросив на землю шапку, обратился к солдатам.
С этой минуты Ильицкий видел только его, Костюшко, человека, которого он когда-то знал. И почему-то ему казалось, что в Костюшко он узнает черты других людей, смерть которых проходила на глазах у Ильицкого, и что именно это умножает силу Костюшко.
Внезапно толпа раздалась: на руках выносили молодую женщину в обмороке. «Жена Григоровича», — зашептали вокруг. Но чей-то уверенный голос позади произнес: «Нет. Жена вон там стоит. И ни слезинки».
Ильицкий, помимо свой воли, глянул… Высокая женщина с окаменевшим и, показалось, немолодым лицом стояла, чуть нагнувшись вперед. Она держала на руках ребенка. Держала странно, не по-матерински, не успокоительно, а, наоборот, даже как-то неудобно, лицом к месту казни, будто хотела, чтобы все это запечатлелось в глазах младенца.
«Поколение мстителей», — мелькнуло у Ильицкого, и он сжался от колючего предчувствия.
Вечером следующего дня Ильицкий уехал проходящим поездом. Мучительное ощущение нарастало в нем. «Да как это все со мной случилось? Ведь я хотел добра, только добра…» Он думал об умершей матери и о Верочке, но все это было далеко, как огонек в ночи. А ночь стояла страшная, и среди этой ночи он шел в проклятой шеренге, во главе которой своей подпрыгивающей походкой шагал барон с лицом бога Сидха.
Поезд бежал по степи. Ильицкий засыпал и просыпался, а кошмар не оставлял его ни во сне, ни наяву.
Брезжило утро. В окне синим дымком курились сопки, и рассеянный оранжевый свет окроплял их вершины. Сергей старался думать о Верочке, но от этих мыслей ему не становилось легче. Он знал, что скоро сможет жениться, будет иметь детей и обеспеченную жизнь, но казалось, будто у них обоих, у него и у Верочки, впереди только серая морозная безотрадная степь, проплывающая за окном вагона.
И от этой горькой безнадежности Ильицкий пришел к мысли о смерти. Он вынул пистолет и вогнал патрон в ствол. Приложил дуло к виску. Только нажать спусковой крючок… Нет, он не мог этого сделать, не мог умереть.