Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 103

Полк стоит в Москве. Молодой офицер одинок в чужом городе. Часто проводит он свободные часы в Петровском парке. Здесь Москва совсем другая, чем на Кузнецком мосту. Мещанкой в ситцевом платье, с гладко убранными волосами под газовой косынкой, бредет она по дорожкам, подолгу сидит на скамейке, провожая задумчивым взглядом журавлиную стаю.

Совсем близко Петровско-Разумовский институт. Студентам, с гомоном, спорами и песнями проходящим мимо, и невдомек, что коренастый сероглазый офицер-гренадер мечтает оказаться на их месте.

День клонится к вечеру, зажигаются редкие фонари окраины, лакированные извозчичьи пролетки все чаще пробегают к «Яру», к «Стрельне», где ресторанный угар, цыгане, шампанское… Над городом повисает розовое облако, отблеск рекламных огней.

И опять казармы и та же муштра: «Ружье на плечо, к но-оге-эп!» И та же солдатская словесность: «Что есть солдат? Как поступаешь по бегущему арестанту? Опять же — у порохового погреба?»… А жизнь идет, и так страшно, что бесцельно, бесполезно пройдут годы!

Мать живет на скромную отцовскую пенсию. Сестры — уже взрослые, помогают ей. Антон Антонович начинает длинные и унизительные хлопоты для того, чтобы уйти из армии. Формальный повод находится: у него всегда было плохое зрение. Наконец ему удается уйти в запас. Итак, свобода!

Что теперь? Куда идти?

Возможно ли посвятить себя целиком науке, отдаться всеми своими помыслами изучению законов природы, в то время когда нагло попираются законы человеческого общества?

Кому будут служить открытия, которые ты сделаешь? Денежному мешку? Упрочению жестокого строя, который ты ненавидишь. Не есть ли борьба против этого строя первая задача твоей жизни? И не омрачит ли чистые радости познания тяжкая дума о страданиях народа под пятой деспота? Черной тенью падает она на страницу, освещенную свечой в ночной час твоего труда!

Так думал молодой человек, вышедший на широкую дорогу жизни в последние годы века.

Антон Костюшко поступил в Новоалександрийский сельскохозяйственный институт, самый демократичный из такого рода учебных заведений.

Пулавы, маленький городок на правом берегу Вислы, был переименован в Новую Александрию в честь императрицы Александры Федоровны, побывавшей здесь. Она сентиментально восторгалась живописностью Пулав и архитектурой дворца XVI столетия, не углубляясь в историю: в 1831 году дворец этот был конфискован в наказание за избиение повстанцами стоявшего во дворце русского эскадрона.

Новое название ничего не изменило в городке, но легенды одели поэтической дымкой замок, где теперь помещался сельскохозяйственный институт, парк со столетними буками, с таинственной сенью гротов, с озерцом, по которому плавали лебеди.

Костюшко бродил по лесам и болотам, сиживал на берегу Вислы, где крики грузчиков да гудки грузовых пароходов с далекой пристани напоминали о тех временах, когда Пулавы был бойким портовым городом, важным торговым пунктом по отправке соли по Висле из Австрии и пристанью для судов, перевозивших хлеб в Данциг.

Осенью 1897 года в Привислинском крае шли затяжные дожди. Немощеные улицы городка утопали в грязи. В поздний час ни одно освещенное окно не бросало света на тротуар, доски которого прыгали и дребезжали под ногой пешехода, словно клавиши старенького фортепьяно.

По окраинной улице пробирался молодой человек.

Торопливый путник на окраине в поздний вечерний час — явление редкое. Хозяин, вышедший к воротам проверить запоры, стряпуха с ведром в руке с любопытством провожали взглядом одинокую фигуру.

С трудом вытаскивая то одну, то другую ногу из чавкающего месива, он сам себе напоминал муху на клейкой бумаге.

Потеряв калошу, он чиркнул спичкой. Тусклый огонек осветил мокрую ограду с пробившейся меж досок веткой боярышника, и лужу, покрытую пузырями.

Вторая вспышка открыла объявление под козырьком калитки: «Продаются щенки».

Два окошка, выходящие на улицу, были закрыты ставнями, в щели проникал свет. Номера дома не было и в помине, но где-то справа должна быть калитка… Рядом обнаружилась проволочная петля звонка.

Не рассчитав, посетитель дернул ее слишком сильно. Трезвон наполнил темный сад, и тотчас на него отозвался хор собачьих голосов.

«Здесь, видимо, по-своему понимают конспирацию!» — не без юмора заключил молодой человек. На галерейке появился плотный мужчина с темными усами. Он нес в руке свечу, загораживая рукой пламя; поставив ее на подоконник, мужчина спустился со ступенек.

По тому, как он уверенно шел впотьмах по выложенной кирпичом дорожке, и по тому, что свора немедленно затихла при его появлении, поздний гость понял, что перед ним хозяин дома. Да, несомненно, это был ветеринарный фельдшер Богатыренко.

— Кто здесь? — спросил глуховатый голос с мягким украинским выговором — не «кто», а «хто».

Гость ответил условной фразой:



— Я насчет покупки верховой лошади.

— Проходите!

Богатыренко шел впереди, молодой человек — за ним. Собачье семейство по команде хозяина: «Иси!» — сопровождало их до галерейки. Здесь были три больших пса — южнорусские овчарки. Между ними катались темными шариками щенки.

— Да у вас тут целая псарня, — заметил молодой человек с завистью страстного охотника.

— Двенадцать штук, — со вздохом ответил хозяин.

— Ого! Куда вам столько?

— Когда завел, щенков думал продавать. Да не вышло.

— Почему же? — удивился гость.

— Отдавать жалко! — Хозяин толкнул дверь, и сильный свет висячей лампы ослепил вошедшего.

Все здесь было ново, все не так, как в Петербурге. Ни передней, где на вешалках беспорядочно громоздились шубы, шинели, дамские пальто, а в углу живописно толпились трости и зонтики; ни столовой с пепельницами, из которых вздымались не притушенные в пылу спора окурки, со стаканами остывшего чая, разбредшимися по столу. Не видно было здесь ни военных мундиров, ни черных сюртуков, ни даже студенческих тужурок.

Комната, или, вернее, кухня, была просторна. В глубине ее топилась плита. За столом, покрытым вязаной скатертью, сидели трое. Двоих вошедший знал: они были товарищами его по институту. Младший из них, Сурен Агабеков, тотчас вскочил и громогласно отрекомендовал нового гостя:

— Это наш Антон Антонович Костюшко! Прошу любить и жаловать!

Один из сидящих за столом поднялся и застенчиво протянул Антону Антоновичу руку. Это был худощавый молодой человек с чахоточным румянцем на щеках и реденькой светлой бородкой.

Костюшко не успел поздороваться с остальными, хозяин потянул его за рукав:

— Скидайте же вашу робу! Зараз и подсушим!

Костюшко сбросил пальто и шляпу на скамью около плиты. Вспомнил про калоши, но из них уцелела только одна.

— Утопили? Мир праху ее! — сказал хозяин.

Костюшко засмеялся.

— Да, я не очень привык к ним. Недавно стал калоши носить.

— Антон Антонович только ведь уволился из армии, — объяснил Агабеков.

— Мы знаем, — к удивлению Костюшко, заметил хозяин и на его безмолвный вопрос добавил: — Слухом земля полнится. А теперь познакомимся! Ну я и есть тот самый Андрей Харитонович Богатыренко. А это Иосиф Адамович Дымковский. Петр Николаевич Соболев вам знаком. Сурен Захарович — тоже.

Теперь Костюшко мог рассмотреть всех. Ему понравилось, что здесь не торопились продолжить какой-то горячий и бестолковый спор, как это обычно бывало в Петербурге, что на столе стоял не остывший, а напротив, еще шумящий самовар и что, по-видимому, в доме не было лишних людей, даже прислуги. И еще то, что восемнадцатилетнего Сурена, которого в институте считали мальчишкой, в этом доме уважительно звали по имени-отчеству.

Агабеков со знакомой Антону Антоновичу непоседливостью то и дело вскакивал, заглядывал в лица товарищей, как будто желая понять, понравятся ли они друг другу, и искренне радуясь приходу Костюшко.

Соболев глядел на Костюшко холодно и всем своим видом показывал, что не видит причины для бурной радости от его появления.