Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 103



— Старый человек! Не становись жизни поперек дороги, уходи отсюда, пока цел!

В ту же минуту старичок на коне ловким, обезьяньим движением схватился за кобуру.

Старичок выстрелил в упор. Рабочий пошатнулся, но не упал. Множество рук подхватили его. Широкоплечий человек в учительской фуражке сбросил с плеч черную пелерину, и на ней, как на траурном знамени, понесли раненого.

— Мерзавцы! Подлецы! Убийцы!.. — неслось из толпы.

Толпа грозно двинулась на конников. Но те уже уносились, подымая пыль на дороге, и через минуту сами казались маленьким облачком дорожной пыли.

Теперь все взгляды обратились на казаков. Сотня отошла, развернулась…

Послышался хриплый голос подъесаула:

— Рысью! В нагайки!

Казаки не тронулись с места.

Люди на площади стояли против них в таком напряженном молчании, что слышно было, как под копытами лошадей хрустит песок.

И вдруг будто лопнула струна — такой сильный короткий и резкий стон вырвался из могучей груди толпы:

— Братцы! Вы с нами!

Вечером мятущееся пламя факелов осветило складской двор. Рабочие отбивали замки у складов оружия. Винтовки поплыли по рукам. Вооружалась рабочая дружина.

В телеграфной сидел Зюкин. Густая борода неузнаваемо изменила его. И глаза были другие: спокойные, полные решимости.

— Стучи, стучи, Митя, — проговорил Зюкин и поставил ногу на перекладину стула телеграфиста: — «ВСЕМ СТАНЦИЯМ ДО ИРКУТСКА И ХАРБИНА… ЧИТИНСКИЙ СТАЧЕЧНЫЙ КОМИТЕТ ВЗЯЛ ВЛАСТЬ В СВОИ РУКИ, ЧТОБЫ ВМЕСТЕ СО ВСЕМ ПРОЛЕТАРИАТОМ ДАТЬ РЕШИТЕЛЬНЫЙ БОЙ САМОДЕРЖАВИЮ…»

Жигастов не видел, что делалось на станции, и не слышал, о чем говорилось в мастерских. Топчась около вагона в конце состава и начиная уже промерзать, несмотря на поддетую под шинель китайскую меховую безрукавку, он ждал. Шум шумом, а казенный груз — казенным грузом. Придет начальство и распорядится.

Все же он расставил своих солдат цепочкой вокруг вагона и «для распала чувств» сказал им пару слов об обязанностях верных долгу православных воинов.

С вокзала долетал смутный гул голосов, обрывки песен, коротко прогудел отцепленный паровоз. Но все это было не обычным шумом большой станции с пением рожков, пыхтением маневровых паровозов, торопливыми гудками проходящих поездов, а чем-то пугающим в своей новизне.

Пошел снег. Неожиданно, уже совсем близко от себя, Жигастов увидел людей, двигавшихся по шпалам вдоль поезда. Они шли нестройной группой, в разномастной одежде: кто в шапке, кто в картузе, не принимая ногу. И именно поэтому было что-то опасное в их молчаливом приближении, что-то внушительное, от чего Жигастов похолодел под своей безрукавкой, и короткая команда, приготовленная именно на такой случай, застряла у него в горле.

— Отойди! — чужим, незнакомым голосом закричал Жигастов и добавил спасительные, успокаивающие, заветные слова: — Не дозволено!

Но люди уже подошли вплотную к вагону. Унтер смерил взглядом стоящего впереди: высокого, худого, с бледным узким лицом, на котором резко выделялись туманные, словно пьяные, глаза. По глазам Жигастов и угадал: будут брать оружие!

— Ребятушки! — на высокой ноте позвал унтер и завел руку назад. Но кобуры не нащупал: сзади его схватили за обе руки выше локтей. Жигастов хотел вывернуться, присел, напружинился и тут увидел, кто держит его железными лапами: Костька Панченко, горлодер. Других солдат вблизи уже не было.

— Разбивай! — сказал высокий.

И тотчас из-за его спины выдвинулся маленький ловкий мастеровой, доставая из-за голенища инструмент.

Жигастов заметался:



— Братцы! Я же в ответе… Помилосердствуйте! Я человек подневольный…

— Уйди, пес! Не гавкай! — прикрикнул высокий.

Маленький поддел зубилом дужку замка.

— Начальству вон жалуйся, начальство идет! — озорно, весело крикнул кто-то.

В самом деле, к вагону шел начальник из железнодорожников. Это Жигастов сразу определил не столько по форменной шинели, не столько по холеным светлым усикам в стрелку и щегольской, несмотря на мороз, фуражке, сколько по тому, как свободно, по-хозяйски двигался он по насыпи, на ходу говоря что-то сопровождающему его пожилому мастеру.

Унтер рванулся к нему, к этому белокурому, важному, строгому, — к начальству:

— Господин начальник! Ваше превосходительство… Казенное имущество грабят, разбойничают…

Белокурый повернулся вполоборота к Жигастову, мельком взглянул на него и усмехнулся. В усмешке, во всем лице такая была ненависть, такое презрение! «Это же он! Цупсман!» — с ужасом догадался унтер.

Белокурый внезапным стремительным движением схватил Жигастова за воротник шинели.

— Ах ты, шкура! — с наслаждением произнес он и с силой ударил свободной рукой.

Жигастов отлетел от вагона, рухнул на шпалы. Так он и остался лежать, бессмысленно скребя руками балласт. Смех, возгласы, суета, толкучка у вагона — все долетало до него неясно, приглушенно, словно издалека, будто падающий все сильнее снег мешал не только видеть, но и слышать.

У вагона было уже множество людей, толпа. Жигастов не мог оторвать от нее глаз. Он видел, как над головой людей проплыли винтовки. Их подавали из вагона быстро, почти бросали, и, подхваченные, кажущиеся странно легкими, они плыли дальше, как щепки в потоке.

Жигастов не мог на это смотреть. Охнув от боли, он отвернулся. Перед ним уходили в завесу летящего снега рельсы. По шпалам шли к вагону солдаты!

— Нате, выкуси! Дождались! — забыв об опасности, заревел Жигастов и в ярости поднялся.

Это были последние его слова. Панченко выстрелил ему в грудь и, перепрыгнув через осевшее кулем тело, побежал навстречу солдатам, крича:

— Братцы! Ребята! Не стреляйте в своих!

Но корнет Назаров и не подавал команды стрелять. За его спиной солдаты медленно перебрасывали винтовки за спину.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Двадцати одного года Антон Костюшко круто повернул свою жизнь. Неожиданный простор, открывшийся перед ним, ошеломил его. Он хотел учиться, много ездить, нет, лучше ходить по России. Разводить сады там, где они никогда не цвели, жить среди крестьян, пахать землю и просвещать народ. Быть ученым, открывать новые законы природы… Впереди лежала длинная жизнь, неизведанная и извилистая, как горная дорога.

Позади осталось немногое, но дорогое: детство, освещенное ровным светом высокой лампы на круглом столе, за которым собиралась вечерами семья. Звучный голос матери, читающий вслух любимую книгу. Отец, идущий по желтой песчаной дорожке меж белых палаток летнего лагеря, отцовский китель, пахнущий табаком и пылью. Потом — кадетский корпус. Павловское военное училище. Годы муштры, серые, однообразные. Редкие радости.

Воскресные дни Антон проводил в доме Ольги Ивановны Глаголевой, матери своего товарища по корпусу. Веяло в этом доме дыханием большой жизни, с далекими скитаниями, с полезным трудом для народа. В доме Глаголевой всегда бывали приезжие из глухих углов страны, с далеких окраин. Россия представлялась огромной, разнообразной, ждущей подвига.

Кого только не встретишь в доме Ольги Ивановны! Известную поборницу женского равноправия, модного проповедника, революционера, только что прибывшего из-за границы, и видного актера, длинноволосых студентов и стриженых курсисток, народников и марксистов.

Все-таки юнкер, воспитанник аристократического Павловского училища, «павлон», был здесь необычен. Антон тяготился своим положением. Сбросить бы мундир, расправить плечи, вырваться из тюрьмы, какой представлялась ему армия! Но после смерти отца вся забота о семье легла на его плечи. Надо было тянуть лямку.

На выпускных экзаменах в училище Костюшко получил высшие баллы, его произвели в чин подпоручика. Он может выйти в гвардию. Это значит — блестящая карьера, караульная служба во дворце, придворные балы, выгодная женитьба… Но Костюшко выбирает для дальнейшего прохождения службы Несвижский гренадерский полк. «Что вас там прельщает?» — спрашивает фатоватый адъютант, выписывая документы. «Простота формы», — с улыбкой отвечает Костюшко.