Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 33



— Театра-ального? — с ужасом переспросил Смурыгин. — Так вы еще и артист, извиняюсь за выражение?

— Никак нет, товарищ полковник! — с воодушевлением подхватил Парамоша смурыгинскую игру в ироничность. — Художник я. Театральный художник. Декоратор.

— Яс-сненько, — оглядел честную компанию полковник и как-то судорожно, будто руки у него зачесались, потянулся к чайнику с прозрачной «заваркой».

— А мне кое-что не ясненько, — продолжал воодушевляться Парамоша, — фотокарточка на моем паспорте цела или отклеилась?

— Цела.

— А нельзя ли того… предъявить мне ее для опознания?

— Нельзя. Труп и все, что при нем, давно уже в райцентре. Но теперь я припоминаю: фотокарточка на паспорте изображала не потерпевшего.

— Меня изображала. Потому что я — Парамонов.

— Знаете что! — теперь уже воодушевился лейтенант. — Придется вам в письменном виде для начала…

— Обещаю, — Парамоша серьезно посмотрел на всех поочередно, как десятиклассник на родителей перед первой разлукой. — Сразу же после торжества и сочиню. Бумажка найдется, товарищ полковник? Подписку о невыезде тоже накатаю! Добровольно. Годится?

— Вот и договорились. — Внешне лейтенант успокоился, ухватил вилкой шпротину за хвост и так, во «взвешенном» состоянии, начал опускать ее себе в рот. — А фамилия у потерпевшего — Цвёл. Не нашего бога, видать, гражданин. Орест Рафаилович Цвёл. Так и записано в его паспорте старого образца. И фотокарточка на документе с личностью потерпевшего сходится. И смерть наступила не от асфиксии, а от удара в затылочную кость. Твердым предметом. Предположительно — трое или четверо суток тому назад.

— Во! — назидательно качнул Парамоша указательным пальцем в сторону участкового. — А я с ними, с теми… больше месяца тому назад схлестнулся. Стопроцентное алиби, лейтенант! Когда паспорт вернете? Имею шанс — до снега?

— Там разберутся, сколько их у вас, процентов и прочих шансов. Вы со своим паспортом наверняка по следствию проходить будете. Сегодня, ради праздника и вообще по просьбе трудящихся, — улыбнулся Лебедев застолью, и в первую очередь Олимпиаде Ивановне, — сегодня забирать вас с собой не стану. Сообщить, куда надо, сообщу. Какие будут указания от начальства на ваш счет — узнаете позже. Не вздумайте слинять. Отловят в розысках — три «Д» схлопочете. Расшифровать? Дадут, догонят, добавят.

— Во-первых, не слиняю. Мне тут хорошо. В тепле, под крышей. А дело к зиме. И насчет «дадут»… От сумы да от тюрьмы никто не гарантирован. За скитальческий образ жизни годик могут припаять. Не за бродяжничество, заметьте, за скитальчество. Ощущаете разницу? Скиталец! В этом есть что-то романтическое. Дозвольте сказать! Не речугу, а как бы последнее слово? Можно? Желание имею. Самое времечко… Вся Подлиповка за столом. Мо-ожно?! — с подвывом испросил Парамоша.

Полковник, приветливо улыбаясь художнику, торовато развел руками: мол, о чем речь, выступай, любезный, пока язык ворочается. Сохатый, доселе плотно молчавший, уткнувшийся бородищей в руки, поставленные локтями на колени, воздел лицо, обнажил одинокий зуб, что под верхней губой, и, ничего не сказав, уронил голову на прежнее место — в переплетение пальцев, как в корзину. А старушка Олимпиада Ивановна старательно, хотя и незаметно для всех, перекрестилась. Участковый своего дозволения на Парамошино последнее слово никак не проявлял, у него словно бы и не спрашивали никакого дозволения, да и кто он среди этих печальных жителей. Так, проезжий представитель, зритель румяный, залетевший в Подлиповку на своем желтом дракончике трехколесном, как на кладбище, дабы убедиться: не все кресты подгнили, повалились, рано еще перепахивать, ровнять землю.

— Скажи, Васенька, не робей, — поощрила Олимпиада, светло и как-то восторженно улыбаясь, будто от Васенькиных слов сразу же и цветы, угасшие в полях, распустятся, и птицы, собравшиеся на юг, с полдороги назад вернутся, а в порожние избы народ понаедет и печи затопит, а кошки с собаками, одичавшие, в прежнее, домашнее состояние войдут и возле родных порогов разлягутся.

— И скажу!

Лейтенант Лебедев выбрался из-за стола, одернул курточку, поправил кобуру. Было заметно, что он волнуется перед принятием решения.

— Пятнадцать минут туда, пятнадцать обратно. У меня там и бумага, и прочие принадлежности. Сгоняем? — предложил участковый Парамоше, и тот понял, что его все-таки хотят увезти. Увезти бесшумно, тактично. Не прибегая к суровым выражениям, не пугая собравшихся. Да и на что он, собственно, рассчитывал? На молодость лейтенанта? Так ведь и она, молодость, подчинена законам общества.

— Сгоняем! Чего там! — Парамоша решил подыграть лейтенанту, чтобы успокоить бабу Липу, внушить ей, что ничего страшного не происходит.



— Забираешь? — растянуто прошептала Олимпиада, почуяв неладное.

Руки ее, выпростанные из-под клеенки стола, затряслись мелкой дрожью над тарелкой с полковничьей дичью, к которой она не притронулась не потому, что есть не хотела, а потому, что это… ♦птички».

— А ить… грозился погодить с энтим. Ради праздника. Где ж твое слово, сынок?

Лейтенант вспыхнул еще ярче.

— Не надо на меня давить, баба Липа. Для чего я к вам приставлен? Чтобы порядок соблюдался. А не праздники праздновать. Такие уголовные дела, которые с убийством связаны, оформляются в кабинетах специальными людьми, их криминалистами зовут, а не на днях рождения. Сказано: туда-обратно!

— На ночь-то глядя? — прошептала Олимпиада обреченно.

— Поехали, гражданин Парамонов!

— Поехали, товарищ Лебедев, — улыбнулся Васенька на все четыре стороны, как перед казнью, и демонстративно поцеловал бабу Липу в лоб и в темечко — три раза. — Вернусь я, Олимпиада Ивановна. Не сегодня, так завтра. Ждите непременно.

— Слышь-ка, лейтенант, — обратился к Лебедеву Смурыгин. — Значит, плюешь на голос общественности? Игнорируешь? Смотри, не шибко-то…

— А вы, Станислав Иванович, вообще тут гость приезжий, дачник! В городе прописаны.

— Ладно, не горячись, лейтенант. Поезжайте, выясняйте. Я к тому, что праздник ты мне испортил своей подозрительностью. И заруби себе на носу: никакой я не гость, не дачник, а гражданин Советского Союза! Хоть и на пенсии.

— А я при исполнении! Есть разница?!

— Разница, говоришь? — отставник, привыкший повелевать, словно в стену с разбега уткнулся — замолк, осадил в беге словесном. — Да-a, парень, разница огромная. Между нами. Как между желтой и красной нашивкой за ранение. Но учти, петушок, я хоть и тяжелораненый, однако живой еще! И сопротивление оказать могу всеми средствами!

— А мы, что, с вами… в состоянии войны? — улыбнулся лейтенант, остывая. — Сказано: туда-обратно — значит, так оно и будет. Почему не верите? Допустим, как милиционеру не доверяете, а как человеку — почему?! Могу обидеться. Ну, ладно. Спасибо за угощение, Станислав Иваныч. И не обижайтесь. Вы же сам офицер. Должны понять.

— Понимаю тебя, паренек. Сорок лет «при исполнении» состоял. А художника нам все же верни!

Когда в лесу за очередным поворотом дороги растаял рокот лейтенантова мотоцикла, за столом у полковника возобновилась угасшая было жизнь. Отставник, словно ему врачи диету отменили, с необъяснимым, скорей всего нервного происхождения, азартом накинулся на приувядшие в тарелках и мисках «продукты питания». Сохатый вынырнул из своих коленей и ладоней, виновато озираясь, словно разбуженный на дежурстве, и тут же нацедил себе в кружку сидора. Оба заговорили взахлеб, как заругались, чавкая и присвистывая, и только Олимпиада Ивановна жевать не могла, вздыхала сдавленно, а если и вставляла словечко, то безо всякой надежды на то, что ее услышат, как бы и не для людей вовсе говорила, а так, для воздуха жизни.

— Увез, ордынец, мальчонку, словил, схитил…

— Не словил, а по доносу арестовал! — взялся растолковывать Олимпиаде случившееся Сохатый. — Заманили парня на угощение и повязали. А теперь ясное дело: дорога дальная, цепь кандальная, края суровые да нары еловые. Вот и скажи ты мне, именинничек, в кого ты такой бдительный да старательный уродился?