Страница 52 из 53
— А я в курше, — успокоил меня Мценский. — Это он с моего шоглашия передал вам жапишки. Жачем они мне? А пишателю, может, и пригодятся. Такое ведь не придумаешь, — заключил Мценский на полном серьезе.
— Вы сказали: «Не придумаешь». Означает ли это, что все в ваших записках достоверно? Что так вот все и происходило на самом деле? Дорога, шествие?
— Было, — без тени улыбки ответствовал Викентий Валентинович. — И дорога, и шествие. — И после некоторого раздумья добавил — У меня было. Не вообще, а в чашношти.
— А сейчас? — старался я держаться как можно мягче, тактичнее, выведывая у Мценского «чашношти». — Интересно, как вы теперь живете? По законам шествия или…
— По жаконам бытия, — улыбнулся Викентий Валентинович, верхняя губа у него задралась, на пластмассовой белизне свеженьких зубных протезов, искрясь на солнце, лопались прозрачные пузырьки слюны. — Нормально живу. Теперь вот курить брошил. Запахи ощущаю. Травы, листьев. Не то что раньше. Живу! В колею вошел. И жнаете, штараюсь не вшпоминать. О пережитом. Потому што на меня тогда, ешли вшпомню, встречные люди внимание обращают. Как на ненормального. Как вот на пьяницу, который в гоштях водку почему-то не пьет и даже ругает ее. Нешоответствие. Так што штараюсь не выпирать.
— Но позвольте, теперь-то вы знаете много такого, о чем другие даже не догадываются! Как же тут… не выпирать?
— Очень прошто. Для того небось и увидеть было дано, штобы не шуетился в дальнейшем.
— Ясненько, — прикусил я на время язык, принимая посыл Мценского «не суетиться» как руководство к действию, но вскоре не стерпел и опять заговорил — правда, теперь уже о земном, насущном. — Скажите, Викентий Валентинович, а выпить тянет?
— Не тянет. Геннадий Авдеевич жизнь ради нас, алкашей, положил. Ражве полезет она теперь в глотку? Или не так? — мотнул Мценский головой в мою сторону, будто муху со своего лица отгонял.
— Можно еще один… последний вопрос? Я понимаю, что надоел вам, но ваши записки меня в некотором смысле обеспокоили. Я ведь и сам не ангел. И пил, и под забором валялся, как говорится. И хоть активным членом «Второго рождения» не состою, а перед Геннадием Авдеевичем преклоняюсь. Святой был человек…
— Почему был? Материя не исчезает.
— Это что… по законам шествия?
— Отчего же? По законам бытия опять-таки, и по Марксу в том числе. Так что у вас за вопрос ко мне?
— В записках, когда вам этот… в пещере, ну, который в сандалиях, предложил изъявить последнее желание…
— Опять вы, извиняюсь, туда? Ну, да ладно, спрашивайте.
— Вы что же, действительно, адрес профессора Смарагдова попросили? А не пребывания, мягко говоря, в нирване? Для чего адрес-то, если не секрет? Могли бы и посущественней чего-либо заказать.
— Мне хотелось навештить жену штарика Шмарагдова или детей.
— Значит, вы уже тогда, в пещере понимали, то есть верили, что вернетесь домой?
— Не сомневался даже. И, знаете, почему? Вспомнил одну поговорочку философскую: мыслю — значит живу, или как там она звучит в подлиннике. Раз голова работает, смекнул я тогда: стало быть, ни черта я не умер! Приболел всего лишь, — произнес Мценский, воодушевляясь.
— А теперь верите в то, что с вами было?
— Теперь я не просто верю — убежден: человечество идет к идеалу. И не только идет, но придет рано или поздно. Не к новой войне, не к всеобщей погибели, а ко всеобщему блаженству. Придет, совершенствуя себя через все эти огни, воды и медные трубы ядерных бомб и реакторов, расовой розни, социальной несправедливости, через нехватку озона и кислорода, омертвление водоемов, через всю геенну огненную человеческого существования, вернее — сосуществования с себе подобными.
— Такой вы теперь оптимист?
— Такой я теперь… не эгоист.
— А зачем навестить-то хотели профессорских потомков? У старичка небось и не сохранилось никого? Времена-то какие: война, блокада и все прочее.
— Дочка профессорская уцелела.
— Да неужто?! — обрадовался я почему-то сверх меры. — И вы, что же, навестили ее?
— Навестил. Чаем она меня угостила. Старая уже. Старше меня.
— А для чего, не пойму, навещали-то? Чудно как-то. Тайна шествия! Табу для непосвященных?
— Да бог с вами. Усложняете все. Просто привет передал. От отца.
— И она вам поверила?
— Еще как. Всплакнула даже. Я ей такие подробности о ее отце привел — нельзя не поверить.
— Но вы же смутили ее небось? До основания потрясли? Как она после этого жить будет?
— Добрее.
— Вы так думаете?
— Убежден. Вот вы говорите, что записки мои прочли, в дело вникли, употребить их намерение имеете. А ведь не подобрели ничуть, поди? По прочтении? А я ей всего лишь про отцовскую бородавочку, что у Смарагдова меж бровей пряталась, поведал, и, представьте, поверила. А коли поверила, значит, и подобрела. Смекаете? А когда я Октябрине (Смарагдов-Исаев ее Октябриной окрестил, дурачок), так вот, когда я ей про отцовские словечки типа «великолепнейший» или «всемилостивейший вы мой» напомнил — она и вовсе растаяла. Теперь, представляете, что такое для убеждения или веры — достоверная деталь, конкретная бородавочка или словечко характерное? Цены им нет! Вот вы мое сочинение дилетантское прочли, заинтересовались. Потому что забавно вам записки современного сумасшедшего читать. Не больше. Убеждений ваших я не поколебал. Чаем вы меня не угощаете, как дочка Смарагдова. И что же — недостоверно описал? Или… какая тут причина? Хотелось бы узнать. А может, все-таки и вы того, подобрели? Хотя бы на малую малость? На йоту?
— Не исключено, — поддакнул я Мценскому, сам не знаю отчего.
Бетонные плиты кончились. Дорогу нам пересекла железнодорожная колея, по которой, подвывая от нетерпения, пронеслась в сторону загорода электричка. Далее передвигались по асфальту. Затем уже в городе решили посидеть в каком-нибудь заведении, перекусить, хлебнуть кофейку. И, похоже, постепенно притерлись, прониклись друг другом, поверили в нечто роднящее, объединяющее. Вот только Игорек дольше обычного держался замкнуто и, отвечая на вопросы, подставлял моему взору необожженную половину лица. Не доверял. До поры до времени. Позже-то и с ним у меня получилось хорошо: подружились. Даже проще вышло, чем с его папашей, уехавшим из Ленинграда на другой день после похорон Чичко.
Школа в Калиновке деревянная, старенькая. Стоит в стороне от деревни — на лесной поляне. Ее уже дважды закрывали. И не просто закрывали — заколачивали. Досками и гвоздями. Окна и двери. Чтобы под ее проржавевшей крышей проезжие трактористы не учинили пожара, когда в ненастье «раскубривают» они свои бутылочки с райповской «бормотухой».
Школа стоит на дореволюционном фундаменте «яичной кладки» — наследие от барской усадьбы. Тут же, вокруг школы, среди глухолесья, заросшие впадины от высохших прудов «с золотыми рыбками» и три вековых липы от бывшей аллеи, выделяющихся из сорного подлеска могучей и темной от старости древесной плотью. Липы стояли еще кучерявые, зеленая, в прожелтинах листва держалась еще достаточно цепко и только отдельные мертвые сучья калиновских старожилов высовывались из пышных крон, будто остывшие обломки молний, в свое время вонзившихся в эту неопалимую красоту.
По мнению Мценского, Калиновка уцелела благодаря именно своей красоте. Песчаный извив речушки, впадающей чуть ниже в Ловать, рассекал оранжевые в разрезе холмы, обтянутые густой зеленью, мягкими сенокосными травами и некогда распаханными под рожь и овсы, под упругие голубоглазые льны низины-долины, обросшие щетиной сорного леса, как обрастает ею угрюмая, с похмелья, харя на третий день после престольного Николы или Ильи.
Некогда зажиточное село с церковным приходом, Калиновка сохранила прелесть лица своего и поныне — на трех улицах-порядках (две — по излучине реки, третья — яблоневой ветвью вбок, на взгорок). В центре — не порушенная до основания, краснокирпичная церковка с колокольней и даже крестом на ней. Прежде-то праздновали в приходе Андрея, того самого, Первозванного, который из всех Христовых апостолов будто бы на Руси побывал, то есть на ее будущих землях, от которого затем в России — и флаг морской, и высший орден. Вид здешний, благодаря уцелевшему Андрею, чудесен был. И что главное — хранил в себе даль, перспективу историческую, содержал в теперешнем своем лике черты все того же «первого лица», об особенностях которого я уже заикался в связи с физиономией моего героя — Викентия Валентиновича Мценского.