Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 18

Вот что говорил Бетал, а я сидел перед ним, стоящим, и запоминал его слова:

— Я вижу здесь многих. Вы стоите на этом дворе рядом — руководители районов, председатели колхозов, сельские коммунисты и беспартийные. Я не хочу скрывать от вас положения дел. Скрывают только тогда, когда совсем уже плохо. Среди нас есть люди, сердца которых обросли жиром. Им кажется, будто Советская власть завоёвана только для них. Пользуясь своим положением, они стараются получить от власти всё самое лучшее. Разве такие люди не похожи на князей и уорков, которых мы сбросили в тысяча девятьсот двадцатом? Помните, люди: революция совершена для вас. Только для вас, а не для того, чтобы Балахо имел туфовый дом со стеклянной верандой в две комнаты размером, а Лукман Хамдешев получил на трудодни за год мешок сырых подсолнечных семечек, потому что болел ревматизмом и не мог выходить на поле! Посмотрите — у плетня на улице стоит шесть автомобилей. А передо мной стоят некоторые люди, которые отрастили такие животы, что их уже не может носить конь, им обязательно нужен автомобиль. И они едут на этих автомобилях по республике, отгороженные от всего толстым стеклом, и не видят через это стекло стариков, старух и больных, которые проходят мимо. До их голов не доходит, что и машины, и руководящие посты им дали эти самые старики, которые в меру своих сил и сейчас ещё трудятся в городах и селениях. Позор! Это я говорю вам прямо в лицо — позор, потому что то, что вы делаете, вы делаете на глазах у людей, которые вам дали власть, и то, что вы сделаете, будет обсуждено людьми.

Вот что сказал тогда Бетал в моём дворе на бюро обкома. Он говорил ещё много о разных делах, но я запомнил только эти слова. Они у меня здесь, — старик приложил руку к груди.

Неслышно вошла в комнату внучка Лукмана Софият и поставила на стол блюдо с горячей душистой пастой и миску густой, слегка желтоватой сметаны.

— Кушайте, пожалуйста, — сказал старик.

— А ревматизм? — спросил я, вспомнив, как он легко поднимался по ступеням крыльца, ведя меня в дом.

— Нету, — сказал Лукман. — Совсем здоровый сейчас. Бетал послал меня на серные ванны. Там я каждый день купался в тухлой воде, и вода взяла из моих ног болезнь. А ты знаешь, что стало с домом Балахо? Свой большой дом с верандой в две комнаты он отдал колхозу для детского сада. Себе построил другой, саманный. Хорошо, что ты знал Бетала.

Я хотел сказать, что видел Калмыкова вчера, даже обедал у него дома, что за столом вместе с нами сидел Балахо и не знал, куда девать себя от позора, но сдержался.

— Я начинал войну вместе с его сыном Володей. Володя погиб под Кенигсбергом. Он был таким же, как отец.

— Хорошие люди живут мало, но сделать успевают много, — вздохнул Лукман.

В комнате смеркалось.

Опять неслышно появилась Софият и щёлкнула выключателем у двери.

В открытое окно из сада влетела большая махровая бабочка и начала кружиться вокруг абажура лампы.

Сколько я себя помню — мне никогда не везло.

Если я затевал какую-нибудь игру со своими товарищами, то обязательно её проигрывал и потом долго размышлял, почему так вышло.

Если на улице происходила драка, то я обязательно оказывался в самом её центре. И хотя я никого и ничего не боялся, после драки больше всего шишек и синяков было на мне.

Если меня в школе неожиданно спрашивали, то почему-то именно в этот день я или очень плохо урок знал, или не знал совсем.

Если дома я начинал варить борщ, то в этот день у нас вообще не было первого, а моё варево сказывалось в помойке.

И так — во всём.

Говорят, что некоторые люди рождаются под счастливой звездой. Я, наверное, родился в переходный период, когда силы природы находились в каком-то неустойчивом равновесии. Они, видимо, колебались от знака «плюс» к знаку «минус», всё время проскакивая среднее положение. И мой характер тоже получился таким. Я жил на крайних пределах — то минусовых, то плюсовых. Причём минусовых опять-таки было больше.

Моя фантазия всегда намного опережала действительность. Мои возможности всегда были ниже тех, что рисовались в моём воображении. И все мои начинания оканчивались почему-то совсем не так, как должны были окончиться.

Я вспоминаю свой самый первый день в школе.

Мы стояли на школьном дворе стайками: каждая стайка — будущий класс. Нашей стайкой командовала худощавая, смуглая, черноволосая Татьяна Михайловна, очень похожая на ворону. Она должна была стать нашей учительницей.

— Дети, — сказала она, — не шумите, пожалуйста. Вы уже взрослые и не дома, а в школе.

После этих слов мы зашумели ещё громче. Мы никак не могли понять, почему взрослые должны молчать, когда кругом столько интересного.





Ко мне подошёл белобрысый мальчишка с огромным портфелем. Глаза у мальчишки были серые, волосы стрижены ёжиком, брюки аккуратно отглажены.

— Тебя как зовут? — спросил он, взглядывая на меня сверху вниз. — Вот меня зовут Орион. А ты кто?

— А я — Внуков, — ответил я.

— Вот дурак! — сказал он. — Что это за имя такое — Внуков?

— Это не имя, а фамилия, — сказал я.

— Значит, ты — Внук, Внучок! Да? — заорал он. — Ребята, у нас в классе будет бабушкин внучок. Уа-уа!

Мне такими противными показались глаза мальчишки и особенно его длинный нос, что я схватил свой портфель обеими руками и изо всех сил ударил им белобрысого по голове.

— Ах, ты так! — заорал он и в свою очередь ударил меня. Его портфель был настолько тяжёлым, что я присел. В следующее мгновение я схватил его за ногу и мы оба упали на землю.

Девочки завизжали.

— Мальчики, мальчики, что же вы делаете?! Сейчас линейка! Сейчас построение! Внуков, немедленно отпусти Кириллова! — закричала Татьяна Михайловна.

Но я мёртвой хваткой вцепился в воротник рубашки белобрысого, и оторвать меня от него было уже невозможно.

Кончилось тем, что нас, пыльных, потных, измятых, поставили на линейке в самый задний ряд.

— Если бы ты не схватил меня за ногу, я бы тебе дал! — сказал Кириллов.

— Погоди, я тебе ещё дам! — ответил я.

В классе нас посадили за одну парту. А через час мы подружились.

На следующий день я снова бродил по городу. Теперь мне хотелось найти Сентябрьскую улицу. Там была старая наша квартира и уютный двор, и у забора старая-престарая груша, на которую я любил забираться. С груши видны были Почтовая улица и другие дворы и, сидя на какой-нибудь толстой ветке, было интересно наблюдать за жизнью.

А осенью на дереве поспевали чудесные груши. Перезревшие, они мягко шлёпались о землю и разбивались в лепёшки, из которых торчали коричневые черешки…

Теперь Почтовая называлась улицей Ногмова. Вот поворот с Кабардинской. Три десятка шагов — и я там, где раньше была коротенькая Сентябрьская, соединявшая Почтовую с Революционной.

Улицы, конечно, не было. Были зелёные приоткрытые ворота, за ними — большой двор, в конце которого стояло серое одноэтажное здание. А направо — ещё одни ворота, и над ними — старая, почти высохшая груша. Только несколько веточек зеленело на ней.

Я вошёл в наш бывший двор. Медленно подошёл к груше и погладил ладонью её морщинистый ствол: «Сколько же тебе лет сейчас, если ты была старенькой уже тогда, когда я был мальчишкой?»

Я снова вышел на Почтовую, вернее — на Ногмова, и направился к речке.

Всё тот же высокий глинистый обрыв с крутым спуском ступеньками. Всё та же окатанная галька на берегу и сонно журчащая среди неё вода. Только мост новый — и

на другом месте. И на том берегу вместо низеньких белых домиков, прячущихся в садах, — трехэтажные здания.

— Это что — Вольный аул? — спросил я женщину, идущую по берегу к мосту.