Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 72 из 81



У нее возникла мысль, что Щучалин оттого и отказывается от объяснений, что совершил что-то скверное. Вдруг и впрямь он способен обмануть, солгать, пойти на какую-нибудь подлость?

Мысль об этом испугала ее. Уже одно то, что такая мысль возникла — страшно… Когда-то она верила, что Кирилл — самый замечательный, самый необыкновенный, что он лучше и чище всех. А теперь — хотя бы на минуту — она может заподозрить его в неискренности и нечестности… Боже мой, что же случилось, что же произошло за эти годы?

И еще она понимала, что если бы Кирилл признался в каком-то скверном поступке — даже очень скверном, — она мучилась бы и переживала, но все-таки простила бы. Наверное, простила бы. Ради семьи, ради маленькой дочери, ради самой себя, наконец. Пусть ее любимый оказался бы не самым лучшим и не самым чистым, но ведь любят и тех, которые ошибаются…

А Щучалин молчит. Ему важен этот нелепый принцип, ему хочется полного доверия. Он считает, что Римма добивается истины из-за прихоти!

— Так ничего мне и не скажешь?!

— Нет, Римма.

— Ну, хорошо!

— Перестань. Зачем тебе надо, чтобы я стал другим?

Римма не успела ответить, потому что из спальни послышался дочкин голос:

— Мам, вы мне сны мешаете смотреть! Все кричите, кричите!

— Больше мы не будем, малышка! — сказала Римма.

С того дня они и стали, как чужие. Спали порознь, ели порознь, и если надо было что-то сообщить друг другу, переговаривались через дочку:

— Ириша, скажи отцу, что у меня сегодня педсовет, приду поздно. Пускай возьмет тебя из садика.

Дочка, как могла, лепетала трудные слова «педсовет», «аэропорт», — она, вероятно, решила, что мама с папой придумали какую-то неизвестную игру.

А однажды дочка подбежала к Щучалину и попросила:

— Пап, скажи маме, у меня штанишки мокрые! Скажи, скажи!

Дочка тоже включилась в занятную игру… А Римма руками всплеснула: девочке скоро три года — и на тебе, такая оказия! Она интуицией поняла, что это не шалость; из-за нелепых отношений в семье девочка нервничает, может и всерьез заболеть.

— Вот твои принципы, вот твое упрямство! — крикнула она Щучалину.

— Это не упрямство, — сказал Щучалин. — Просто иначе-то наша жизнь не сладится. Как ты не понимаешь?

После этого случая Римма пошла было на примирение. Уже не играли больше в «испорченный телефон», не разговаривали через дочку. Но окончательного выяснения так и не произошло. Не успели.

Через день или два Щучалин вернулся с работы веселый, вынул из буфета бутылку коньяку — ту самую злосчастную бутылку, которую не распил с командиром.

— Рим, будут гости.

— Какие?

— Ты их не знаешь. Прибери в доме, а то неловко.

В комнатах на самом деле был отчаянный беспорядок. За последнее время Римма как-то забросила все домашние дела, сердце не лежало убирать и чистить. И от того, что самой ей было неловко за грязный пол, за немытые бутылки из-под молока, стоящие батареей на холодильнике, Римма рассердилась:



— Знаешь, здесь не самолет, где приходишь на все готовенькое!

— Я тебе помогу, — сказал Щучалин. — Давай уберем вместе. У одного-то у меня не получится.

— А что за необходимость в генеральной уборке?!

— Ребята хотят отпраздновать. Невелико событие, но все-таки: назначен командиром экипажа.

— Ты?..

— Да.

— Вместо прежнего командира?

— Вместо прежнего.

— Та-ак…

— Ты недовольна?

Римма не сумела справиться с собою: знакомая непочатая бутылка стояла на столе; Римма явственно услышала слова командира: «А совесть, Кирилл?» — вспомнила, как уходил командир из их дома… И подозрения, которых она страшилась, опять вернулись к ней; она их отгоняла, а они не исчезали, и ничего с этим нельзя было поделать.

Щучалин все понял по ее изменившемуся лицу.

— Не надо, — сказал он. — Я сам сделаю.

И началась совсем странная жизнь. Больше не выясняли отношений, не ссорились. Обменивались какими-то незначительными фразами, даже сходили вместе с дочкой в кукольный театр, приехавший на гастроли. Но Римме казалось, что во всей этой жизни она сделалась посторонним наблюдателем, и уже нельзя было, просто невозможно было поговорить с Щучалиным откровенно, объяснить ему все, что она чувствует.

Видимо, надо было принять какое-то решение. Может быть, взять дочку и уйти от мужа. Ничего, не пропали бы — в наше время не дадут человеку пропасть. Но затягивала непонятная инерция, дни складывались в недели, недели — в месяцы, Римма словно бы ждала чего-то, но только неизвестно, чего ждала. Кроме опустошения и тоски, главным в этой жизни было ощущение одиночества. Римма чувствовала себя так, будто очутилась на пустой льдине и полоса холодной тяжелой воды между нею и остальными людьми все расширяется, расширяется…

Это чувство не покидало ее и в классе, среди своих пятиклашек, и в учительской, и на улице, в толпе народа, и конечно же дома. И чтобы справиться с этим состоянием, Римма тормошила, тискала, ласкала дочку, беспокоя и удивляя ее просто безудержной, почти болезненной нежностью.

А ночами, когда спала рядом с нею дочка и спал в соседней комнате Щучалин — ровно, безмятежно спал, — Римма думала: как он может переносить такую жизнь? Значит, она ошиблась в нем. Он холодный, бесчувственный, рассудочный человек. Жестокий человек. Даже если поступки Риммы — прихоть, Щучалин видит, что Римма мучается, изводит себя, сгорает на глазах. И если он это видит, он обязан ей уступить, потому что ради любви можно идти на уступки, можно пренебречь и собственными привычками и даже убеждениями. Очевидно, свои привычки и убеждения Кирилл ставит выше, чем любовь к ней. Что же это тогда за любовь, какая ей цена?!

Теперь все поступки мужа раздражали Римму. Рассудком она понимала, что он ведет себя так же, как в первые годы после женитьбы, но ее раздражало и то, как он аккуратно снимает ботинки в передней и надевает тапки, и то, как он ест за столом, сметая ладонью хлебные крошки, и то, как перед сном развешивает одежду на спинке стула… Иногда ей становилось его жаль: если бы он, например, заболел, она бы кинулась за врачами и дежурила бы у его постели, но одновременно с этой жалостью ей хотелось причинить ему боль. Он равнодушен, сдержан, терпелив, а ей хотелось, чтоб он почувствовал такую же боль, какую испытывает она.

Все эти ощущения накапливались в ней, а Щучалин не замечал или делал вид, что не замечает. И вот достаточно было пустяка, ничтожного повода, чтоб разгорелась последняя ссора; Римма теперь и не припомнит, что послужило поводом к ней. Но ссора разгорелась, и Римма, уже не сдерживая себя, высказала Щучалину все, что о нем думает. Сначала он отмалчивался, сохранял выдержку, но Римме уже надо было вывести его из равновесия, необходимо было, чтоб он понял наконец, до чего ей тошно.

И когда были произнесены самые страшные, самые обидные слова, Щучалин хлопнул дверью так, что посыпалась штукатурка. А Римма внезапно сообразила, что этих слов обратно не возьмешь и Кирилл, вероятно, ушел навсегда. Она не знала, будет ли теперь лучше или хуже, просто внутри у нее сделалось как-то мертво.

Да, Кирилл не вернулся ни вечером, ни ночью. Римма заставила себя вздремнуть хотя бы пару часов, чтобы не свалиться завтра на занятиях в школе. Наутро, задолго до того, как затрещал будильник, она уже была на ногах. Надо было убить время, и она постирала бельишко дочери, перемыла посуду. Посмотрела на свое лицо в зеркале — пожелтевшее, отекшее — и принялась пудриться, изобретать новую прическу. Наконец просигналил будильник, Римма разбудила дочку, накормила и повела в детский сад. Закрывая дверь, немного поколебалась, но все же сунула ключ под коврик. Своего ключа Кирилл вчера не взял.

А выходя из детского садика, Римма столкнулась с соседкой, тоже женой летчика. Подругами они не были, подробностями семейной жизни не делились — просто знакомые, живущие на одном этаже.

— Ну что, все ссоритесь? — участливо спросила соседка.