Страница 61 из 81
А Валентина считала иначе. Однажды Томов пригласил ее на вечер в свой институт; накануне он обещал друзьям, что познакомит их с Валентиной.
— Мне не хочется, Митя, — призналась она. — Лучше в другой раз, ладно? А сегодня я буду киснуть и только настроение вам испорчу.
Он попытался уговорить ее, объяснил, что ему будет неловко перед друзьями.
— Мить, — сказала она. — Ничего не добивайся насильно. Не надо. Если добьешься, будет только хуже.
Поначалу Томов предполагал, что Валентина просто избалована. Она была единственным ребенком в семье, да еще поздним — вероятно, родители позволяли ей делать все, что вздумается… Но и здесь он ошибся.
Семья у Валентины была работящая, простая; мать — уборщица, отец — кочегар в котельной. Жили скромно. Когда мать получила по болезни инвалидность, Валентина бросила техникум, в котором училась, и пошла на курсы медсестер.
О работе своей она рассказывала неохотно. Томов в пору создания «агрегата» с удовольствием сообщал институтские новости, с карандашом в руках объяснял, какую они изобретают машину. Ему и это казалось естественным — необходимо делиться с любимым человеком всем, что тебя интересует… Но когда он спрашивал Валентину, чем она была занята на работе, ответ был одинаков:
— Дежурила, Митя. Только и всего.
Как-то зимой он провожал Валентину домой, и на центральной площади попался им навстречу огромный, розовощекий красавец старик, опиравшийся на палочку. Старик, невзирая на мороз, снял с головы бобровую шапку и поцеловал руку Валентины.
— Знакомый? — спросил Томов, когда старик откланялся.
— У нас в хирургическом лежал.
— А за что он тебе так благодарен?
— Не знаю, — сказала Валентина с задумчивой улыбочкой. — Был тяжелый больной, теперь выздоравливает, вот и благодарен. Что ты так смотришь? Я действительно, Митенька, ничего особенного не делаю… От смерти я его не спасала.
В комнате у Валентины была старая детская игрушка — лысая и лопоухая плюшевая обезьяна, из которой сыпались опилки. Валентина сказала, что когда училась на курсах, то девчонки из ее группы практиковались на этой обезьяне — делали ей уколы. Оттого теперь и сыплются опилки, спина у бедной обезьяны как решето.
Пожалуй, больше никаких подробностей и не узнал Томов о работе Валентины…
Он бы понял, если бы с такою же неохотой Валентина рассказывала о своем неудачном замужестве. Но было наоборот: почему-то Валентина частенько вспоминала и бывшего мужа, и свекровь. Томову неприятны были эти воспоминания. Что было, те сплыло, незачем старье ворошить. Но Валентина не стеснялась, подавая к столу пирог, похвастаться:
— Только я да бывшая свекровь знаем, как делать этот пирог! Я уж думала, что разучилась… Вкусно, Митя?
Бывший муж Валентины, врач, работал вместе с нею в одной больнице. Кажется, даже в том же отделении. Томов не представлял себе, как такое возможно:
— Неприятно ведь встречаться, Валь!
— Отчего? Он не вредный. Умоляет, чтоб я к нему вернулась. Иначе, говорит, холостяком останусь… Ерунда это, конечно.
Томов не решался спрашивать, почему Валентина развелась; он и в больницу-то к ней не заходил, чтоб не встретить этого бывшего мужа.
Валентина сама проговорилась однажды, вспомнив в очередной раз про свекровь:
— Глупая я была, Митя. Ничегошеньки не понимала. Теперь-то и со свекровью бы справилась, и вообще… А тогда практиковались на мне, как на плюшевой обезьяне. Только опилочки сыпались!
В такие минуты Томов совершенно терялся. Ему и жаль было Валентину, и стыдился он ее, и страшно ему делалось, что они такие чужие друг другу. Прежде он и вообразить бы не смог, что женщина, которую он полюбит, по характеру окажется чуждой ему, что он не будет ее понимать, и даже стыдиться будет, и презирать иногда. «Что же дальше-то? — ужасался Томов. — Как дальше-то быть?.. Она ведь не сумеет измениться, я не заставлю ее измениться… Чтобы жить вместе, надо идти на уступки обоим. Но уступаю только я. И она, вероятно, совсем не подозревает, как мне бывает тошно и скверно. И она не видит, что я пытаюсь все сохранить и удержать, как будто мне одному нужна эта любовь. Но разве можно справиться одному? Один строит, другой разрушает — что получится?!»
А потом ему приходила иная мысль, что, может быть, Валентина права, когда не старается ничего сглаживать и оберегать. Если любовь настоящая, не надо ее оберегать, не надо трястись над нею, она все выдержит. Если же это не любовь, то и хорошо, что не выдержит, лучше разом отмучиться, чем терпеть всю жизнь.
«Нет, — опять думал Томов, — я ведь чувствую, что Валентина любит меня. Она любит! Но тогда что же?.. Тогда надо бояться за любовь, и переживать надо за любимого человека, и понимать, хорошо ли ему. Зачем поступать так, чтобы лишь тебе было хорошо?.. А вдруг, — думал Томов, — и здесь я ошибаюсь? Вдруг Валентина тоже мучается из-за меня, из-за моего характера, только не говорит об этом? И, может, действительно никогда не надо говорить об этом, чтобы все не рассыпалось?..»
Но мысли, от которых Томов расстраивался, терялся и чувствовал себя бессильным, бесследно исчезали, когда Валентина была с ним откровенна и ласкова. Иной раз где-нибудь на улице, ясным днем, Валентина поворачивалась к нему, придвигалась поближе и смотрела ему в глаза. И он смотрел тоже. Пропадала, как мираж, многолюдная улица, и голоса вокруг пропадали, и шум проезжавших машин. И невозможной казалась мысль, что вот эта женщина, стоящая рядом, чужда Томову. Она была родной, он ощущал ее, как самого себя. Ничего не нужно понимать и знать, достаточно вот такого взгляда.
Иной раз на работе, когда Томов сидел за чертежным столом, ему вдруг чудилось, что откроется дверь и войдет Валентина. И так явственно представлял он себе ее походку, ее лицо, звук ее голоса, запах ее платья, что опять ощущал эту близость, когда не нужно ни понимания, ни согласия.
А потом — будто окошечко захлопывалось — снова у Валентины фокусы, причуды; замкнется в себе Валентина, и охватят Томова тревога и злость.
В тот день, когда Томов вернулся с испытаний «агрегата», Валентина позвонила ему на работу и сказала, что взяла билеты в театр.
Томов забежал к ней пораньше; новости не давали ему покоя; пока Валентина гладила кофточку, он с подробностями выложил и то, что произошло в леспромхозе, и то, что случилось потом в институте.
— Ехать мне, Валя?
— А отчего не поехать? — беззаботно ответила Валентина. Она не удивилась, не растерялась; впечатление было такое, будто слова Томова до нее не дошли.
— А ты… поедешь со мной?
Она подняла выглаженную кофточку, критически рассмотрела ее. Кофейные глазищи округлились от удовольствия:
— Вот, Митя, учись гладить! Это свекровь меня надрессировала… И муж у меня ходил весь с иголочки, весь отутюженный. Эх, гибнет во мне образцовая хозяйка!
Томов больше не переспрашивал. «Если я сразу не отвечу, ты не настаивай! Значит, не хочу отвечать. Или не могу. Имей терпение, Митя!»
Он имел терпение. Зубы стискивал и терпел… После спектакля погуляли по морозцу. Валентина была тихой и какой-то умиротворенной. На прощанье поцеловала его. (Тоже был уговор: «Митя, никогда ко мне не приставай с нежностями! Захочу, сама поцелую».)
Поцеловала сама; он стоял, как оглушенный, вдыхая ее запах, ощущая ее близость. Все опасения отлетели. Конечно же, Валентина поедет с ним. Что за чушь ему лезла в голову?!
Наутро он сказал в институте, чтоб оформляли ему документы. Оформление тянулось неделю; он Валентину больше не спрашивал, терпел; она молчала.
Наконец, послезавтра — отъезд. Все улажено, утрясено, барахлишко собрано.
— Валь, так поедешь? Надо же решать…
Валентина улыбнулась, сказала:
— Мы к тебе с мамой приедем. В гости, Митенька.
Да, он сознавал, что ей нелегко будет уехать из города, в котором она родилась и выросла; нелегко будет расстаться с матерью и отцом, с привычной работой. Все это он сознавал.