Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 81



На север летят.

Неделю назад Воронина посадили в поезд, привезли на станцию Приедайне. От вокзала — пешочком через сосновый бор, и вот блеснула чешуйчатая полоса залива. Берег, седой от песка. В зарослях жимолости — уютные домики с башенками. Гипсовые вазы на клумбах, засыпанных прошлогодней листвой.

Сопровождал Воронина подтянутый, со строевой выправкой человек, одетый в штатский костюм и офицерский плащ с пелериной. Явственно попахивало от него спиртным. Назвался Ермолаевым, отлично говорил по-русски, отлично по-немецки. Не разберешь, кто он на самом деле.

Обращаясь к Воронину, был презрительно краток:

— Идемте, Ухтин. Прошу поторопиться. Направо. Теперь налево.

Воронин накануне отъезда превратился в Александра Ухтина. Те, кто изобретал ему фамилию, долго себя не утруждали. Если из Ухты, так будешь — Ухтин.

Выдали обмундировку: шинель, сапоги, старый грубошерстный китель без погон с повязкой «На службе германской армии». И, облачаясь в этот нелепый наряд, шагая рижскими улицами к вокзалу под сдержанно-презрительные команды Ермолаева, он подумал, что вот и отрезал все пути к отступлению.

Теперь для всех людей, исключая лишь себя самого, он стал фашистским прислужником. Подписан документ о добровольном вступлении в особую команду 8-144-«У», оставлены в немецкой разведке отпечатки пальцев, фотографии в профиль и анфас. И теперь только делом, только поступками Воронин сумеет доказать, что эти подписи и бумажки — липовые.

А ведь может случиться и так, что советское командование все-таки узнает о готовящемся десанте. Болтаешься под парашютом, а тебя уже взяли на мушку. И если это произойдет, кончишь дни изменником Родины, — смешно оправдываться на словах и что-то лепетать о скрытых намерениях, которые не успел осуществить.

Может случиться, что пристукнут тебя сами диверсанты, когда выведешь их из болот, из пармы и сделаешься не нужен.

Можешь погибнуть и еще раньше, где-нибудь здесь, у немцев, если они убедятся, что такого «помощника» лучше не забрасывать в советский тыл.

Смерть вполне вероятна, но хуже всего, что она перестала быть последним выходом и развязкой. Уже недостаточно просто умереть, потому что умрешь опозоренным, умрешь предателем, и правду твою никто не узнает.

Вдруг и Нина усомнится в нем? И ребятишки?

Отчего пошел Воронин на этот отчаянный риск? До той минуты, пока на столе у немецкого полковника не появилась бумага с надменным толстоносым орлом, держащим в когтях свастику, Воронин еще колебался, мучительно размышлял. А полковнику, вероятно, не терпелось узнать, вступит ли Воронин в игру, положит ли руку в капкан. Все подталкивал, подталкивал бумажку с орлом… Именно сейчас, в этот миг, решалась судьба, немец не хотел ждать, он устраивал первую проверку и словно бы заранее знал ее результат. И Воронин внезапно сообразил, что за этой нетерпеливостью и наглостью немца кроется его уязвимость. Я понимаю, как бы говорил немец, что ты собрался хитрить, но я отнюдь не против… Но почему, собственно, такая покладистость? Нет, не из пристрастия к замысловатым играм и комбинациям, а оттого, что Воронин слишком нужен. И заменить Воронина некем. Была бы замена, так избавился бы немец от лишней мороки…

Тут приоткрывалась, пока еще смутная, надежда на успех. Воронин придвинул к себе бланк, подписал. И почувствовал облегчение. Вряд ли он в те мгновения понимал, что лишает себя последнего права — умереть, когда станет невыносимо, — обо всем этом он подумал позднее, уже облачаясь в нелепый, погребального вида мундир.

В такую же форму были одеты и остальные обитатели уютных домиков. Честно говоря, Воронин удивился, что будущих диверсантов немного — вначале было пятнадцать, а затем троих куда-то подевали, может, отчислили. И осталась дюжина. Воронин почему-то рассчитывал, что десант будет значительнее. Сперва он ощутил что-то вроде мальчишеского разочарования, но вскоре опомнился и обругал себя. Вот это и опасно — поддаваться первому впечатлению. Ты здесь профан, ты ничего еще не знаешь. Остерегайся делать выводы. Поговорка, что на ошибках учатся, тут неприменима…

Ермолаев провел его к центральному домику: там, на ступенях веранды, сидели будущие «сослуживцы». Курили.

— Пашковский, примите новенького, — как обычно коротко бросил Ермолаев и ушел, ни на кого не глянув.

Со ступеньки поднялся низенький, широкогрудый парень, напоминающий вставшего на дыбки краба. Двинулся к Воронину.

— Фамилия?

— Ухтин.

— Доложиться как следует!.. Ну?!

Воронин смотрел на него сверху вниз. Не шевелился.

Парень быстро вытянул руки и попытался ощупать воронинские карманы. Отшатнувшись, Воронин ударил его по рукам. Парень не отдернул их, держал вытянутыми, улыбался:

— Ты нервный, да?… Или драться любишь? Ну, ударь еще, ударь, не стесняйся…

Со ступенек сорвался другой парень — рыжий, веснушчатый, прыгнул Пашковскому на спину:

— Кончай, псих, заводиться! Во вкус вошел?!



Они закружились на дорожке, хрипя и вскрикивая; Пашковский старался локтем попасть рыжему в лицо, рыжий увертывался… На веранде открылась дверь, и молоденькая, чистенькая, розовощекая девица показалась на пороге:

— Опять Пашковский дерется? Перестаньте сейчас же! Слышите?

Рыжий отпрянул, вытер кровь на губах.

— Дяди шутят, — сказал он.

Пашковский повернулся к Воронину.

— Ладно, Ухтин! Еще дотолкуем.

— Всем ужинать! — объявила девушка.

Рыжий, поднимаясь на веранду вместе с Ворониным, подмигнул:

— Начнет вязаться — бей по фарам. Верхи держать хочет, а сам глянь — метр с шапкой… Умора. Квазимода самодельная.

— Старший у вас, что ли? — спросил Воронин.

— Выбивается, наверно. Я тоже новенький, утром прибыл, не обнюхался… Только и успел приложить его разок. Вижу — все трухают, а я к этому не привык, мне тогда скучно… Ты небось музыкант?

— Какой музыкант?

— Восемьдесят восемь, дробь, карандаши кверху. Э-э, я думал — ты радист… Видок у тебя интеллигентный. Ну, все равно, бей по фарам, не жмурься, Ухтин!

Ужинали молча, не разговаривали. Один рыжий чувствовал себя как дома. Похваливал шамовку, просил добавить, приударял за чистенькой девушкой, которая тут хозяйничала: «Ай, Наташенька, увидел вас — ни о чем не жалею!..».

А после трапезы Пашковский, скривив в ухмылочке рот, позвал Воронина:

— Идем, определю тебя на место.

Каждому тут отводилась отдельная комната. Как в хорошем доме отдыха. Или как в тюрьме с одиночными камерами. Пашковский пропустил Воронина вперед, захлопнул дверь, привалился к ней спиной.

— Вот и дотолкуем без помех. Ты, падла, собрался рога выставлять?

Воронин огляделся. Кроме железной койки и табуретки, в комнате ничего не было. На койке лежало неразобранное — стопкой — белье. Воронин расстелил одеяло, лег. Отвернулся к стене.

Пашковский, наверно, поразился такому хладнокровию. Откуда ему было знать, что Воронин еле добрался до этой койки и ничего не слышит сейчас от чудовищной боли в голове. Ударили — он бы не пошевелился…

Когда боль немного отхлынула и Воронин открыл глаза, Пашковский уже ушел. И тихо было во всем доме.

Воронин лежал, мокрый от пота. Покачивались перед ним потолок, стены, переплет окошка в мелких ромбах. Такое ощущение, будто очень долго плыл на лодке, выгребал против течения, и теперь земля из-под ног уходит, вертится каруселью.

Ох, как же далеки эти воспоминания — лодка на быстрине, усталость от намокших тяжелых весел, ночевка на берегу… Не в памяти они сохранились, а будто в мускулах тела. Руки и плечи помнят, голова — забыла.

Он лежал, думал. Старался отгонять мысли о контузии, о том, что вот такой приступ может застигнуть его врасплох, в самое неподходящее время. Тут уж ничем не обезопасишься. Соломки не подстелешь.

Нужно решить, как себя здесь вести, в этом логове. Притворщик из Воронина никудышный. Всю жизнь был откровенен, прямодушен, не скрывал симпатий и антипатий. И сейчас изображать кого-то другого не сумеет. Надобно остаться прежним, но всю линию поведения приспособить к окружающей обстановке.