Страница 31 из 81
Эта девочка и сама не пропадет…
Танец кончился. Ермолаев окликнул Наташу и поманил за собой. Она подбежала, впопыхах даже не заметила, что он в немецком мундире. Зашептала, округляя глаза:
— Мне же нельзя, Владим Алексеич!.. Я на работе!..
— Теперь можно, — сказал Ермолаев. — Теперь все можно.
Глава вторая
ВОРОНИН И КЛЮГЕ
Около двух недель Александр Воронин провалялся в лазарете. Впрочем, лазаретом был такой же дощатый барак, лишь провонявшие нары в нем расставлены попросторней, да по утрам заходит немец фельдшер, делает осмотр. Тех, кто от «лечебных процедур» стал безнадежен, фельдшер приказывает вынести — все равно сдохнут, незачем занимать место. Тех, кто превозмог лечение и все-таки выздоравливает, фельдшер приказывает гнать на работу — на свежем воздухе поправятся окончательно.
У Воронина гноилась на ноге осколочная рана, и фельдшер вынужден был ждать результатов. Неизвестно, куда клонится участь пациента. Равновесие.
О своей контузии, о том, что в голове постоянно шумит и перед глазами плавают круги, Воронин не говорил. Если само не пройдет, так уж не вылечат. Может быть, это молчание его и спасло. А к воспаленной ране он прикладывал чистую золу, — когда-то, еще в детстве, на охоте, этому научил отец. Золу приносит сосед по нарам, выздоравливающий, которого снаряжали на уборку территории.
Кормили больных единственным блюдом — жидким варевом из турнепса или брюквы. Начнешь хлебать — на зубах песок хрустит. Наверно, не одного человека эта кормежка приблизила к безнадежному состоянию, довершив леченье.
Но Воронин все-таки выкарабкался. Заставил фельдшера отказаться от колебаний:
— Можешь работать! Вставай!
Еще с неделю убирал лагерный плац и дорожки, а затем перевели в общий барак и вывезли на настоящую работу — вертеть на станции поворотный круг. Вероятно, отказал механизм этого круга, а чинить некогда, на узловой станции запарка, и проще всего — пригнать пленных, чтоб горбатились тут вместо испортившейся машины.
Воронина еще кидало из стороны в сторону от слабости. Оскальзываясь на обледенелом железе, тащился за своими товарищами, еле держась руками за деревянную вагу, и стыдно было, что не помогает, а только мешает им. На обед выдали гороховую баланду, о которой в лазарете и не мечталось, однако Воронин не ощутил ее вкуса. Нутро выворачивало.
Пригнали с работы. Он скинул на земляном полу рваные сапоги, кое-как влез на свои нары, на третий ярус. Тошнота не проходила, болела натруженная нога. Закроешь глаза — плывут цветные пятна, невесомо поворачивается железный, в потеках мазута, бок паровоза.
Теперь в том поселке, где жил до войны Воронин, тоже построили железную дорогу. Наверное, в доме слышно, как паровозы гудят. И двое воронинских сыновей привыкли засыпать под эти гудки.
Но там, дома, другие гудят паровозы. Сегодня Воронину было совестно, что не помогает товарищам, — а разве лучше, если бы помогал? Разве не совестней эти паровозы толкать, чтоб скорей поворачивались да скорее везли немецких солдат, боеприпасы, танки с пушками?
Он не знал, что ему делать.
Получалось, что жизнь его теперь во вред его стране, его семье.
Для Воронина вертеть немецкие паровозы было равнозначно тому, чтобы медленно убивать кого-то из родных.
Наверное, и остальные пленные не хотели работать на фашистов. Но, может быть, они думали как-то иначе? Может, они верили, что наступят такие перемены, когда можно будет великой пользой окупить сегодняшний вред. Вероятно — так, иначе ничем не оправдаешь работу на фашистов. Но Воронин не мог так рассуждать. Он не считал себя выше своих товарищей по несчастью, наверное, он был слабее духом, если не мог дотерпеть до завтрашнего подвига, который перечеркнул бы сегодняшнее предательство. Не мог. Бывают разные люди, как бывают разные птицы. Снегирь живет в клетке не один год, а уличный воробей и недели не протянет.
Воронин лежал и думал, что же теперь делать. Внезапно отворилась скрежещущая барачная дверь, переговариваясь, вошли охранники. Все стихло на тесно составленных, четырехъярусных нарах — пленные не притворялись, что спят, просто замерли и ждали. Потому что известно было, зачем ночью являются охранники.
Луч длинного, широкогорлого немецкого фонаря перескакивал с одних нар на другие, выискивая нужную табличку. И остановился в том тесном пространстве, в той смрадной щели, где лежал Воронин. Видно было, как в свете луча клубятся испарения.
— Номер тысяча двадцать шесть?
— Здесь, — сказал Воронин.
— Собраться. Выходить.
Он спустился, натянул мокрые сапоги. Почувствовал, какие они холодные. Ну, вот и не надо раздумывать. Все кончилось. Немцы заметили, что Воронин не может работать, что лазаретный фельдшер ошибся в диагнозе. Сейчас это будет исправлено.
Нескладно получается, да леший с ним.
Он обернулся, чтоб в последний раз взглянуть на товарищей, и никого не увидел — свет фонаря скользил, поворачиваясь к выходу, лишь на мгновение блеснули чьи-то глаза.
Воронина под конвоем провели через плац, затем по чистой и гулкой дорожке, крепко подмерзшей от вечернего морозца, погнали к лагерной комендатуре. Там, невдалеке от входа, стоял крытый грузовик, маслено поблескивающий в лунном свете. Задняя дверца была откинута.
— В машину! — скомандовали за спиной.
Воронин поднялся в кузов по складной железной лесенке, внутри было темно, он шагнул, наткнулся на чьи-то ноги. Нащупал скамейку у борта. Ему тихо сказали:
— Садись, свободно…
— Молчать! Не разговаривать! — рыкнул охранник, влезая следом за Ворониным.
Грузовик дернулся, покатил, завывая остывшим мотором. Когда замедлили ход перед лагерными воротами и фонарем осветило зарешеченное окошечко, Воронин разглядел, что в кузове еще двое. Всего двое и охранник.
И лицо ближнего из этих двоих показалось Воронину знакомым. Человек был в лагерной одежде, изможден, небрит, и все-таки Воронин мог бы поспорить, что где-то видел его. Где? На фронте? Или в бесконечно далекой довоенной жизни?
Но спросить было нельзя.
Пока ехали, Воронин пытался приглядеться и все вспоминал. Вспоминать было ни к чему. Просто инстинктивно старался не думать о приближавшейся смерти и отвлекал себя от главного, от слишком жуткого.
Странно только, что ехали очень долго. Неэкономно для фашистов возить на расстрел за десятки километров, бензин тратить…
Человек со знакомым лицом не сводил с Воронина глаз. Тоже узнал?
А грузовик все катил по какой-то ровной дороге, и было слышно, как с гулом проносятся за стенкой встречные машины. Асфальтированное шоссе, и движение на нем не прекращается ночью. Значит, центральная, оживленная трасса.
И, значит, — не расстрел. На какую-то секунду Воронин чуть не задохнулся от радости. Все исчезло, все отдалилось — смерть, оказывается, не занесла над его головою топор! Счастье!
Человек со знакомым лицом и третий пленный взволнованно улыбались, видимо, тоже понимая происходящее.
— Молчать! — на всякий случай приказал охранник.
Радость отхлынула. Воронин привалился спиной к шаткой, мелко дрожащей стенке кузова, прикрыл глаза. Усмехнулся.
А через минуту он вспомнил, кто этот человек, сидевший напротив. Земляк. До войны встречались в Сыктывкаре. Этот парень учился на лесрабфаке. А запомнил его Воронин с весеннего субботника, когда студенты сажали деревья в городском парке. Точно. Все всплыло в памяти — как бывает, когда ее не торопишь.
Вот, земляк, где довелось свидеться. Далековато от родных мест.
Грузовик остановился, не съехав с дороги. Проверка. Патруль. Залопотали в кабине, открыли дверцу кузова, посветили таким же широкогорлым фонарем.
Все-таки любопытно, куда их везут. А если третий лагерник — тоже коми, совсем интересно. Загадочный происходит отбор.
Еще несколько раз патрули останавливали грузовик. Видимо, поблизости был какой-то крупный центр. И когда очередной патруль заговорил с охранником, Воронин нагнулся к третьему пленному: