Страница 12 из 81
— Но, чего стал, мертвый, что ли!
А Ефрем услыхал это — и на меня:
— Ты чего издеваешься над чужой лошадью?
— Не чужая она, колхозная, значит, общая!
— Мой мерин, а не общий!
— Такой же твой, как и мой, — забыл, что ли, что в колхозе работаешь? Все у нас теперь общее!
— Да ты в колхоз щепки своей не принесла! Общее! Больно умна!
А мне и ответить-то нечего. Ведь правда, в колхоз пришла, как замуж за Степана выходила — в чем была. А когда тебя вот так твоей нищетой попрекают, конечно, обидно становится. Но Степану я ничего про этот случай не сказала — не привыкла жаловаться, не в моем это характере. Да и Ефрем — мужик неплохой, просто сознание у него отсталое было, не со зла он это сказал.
А Пашку судили. Степан тогда сказал, что и отца бы его, Микул Ивана, посадить не мешало, но я заступилась — ведь старый уже, срок дадут, так из тюрьмы живым уже не выйдет. Пожалела, а жалость моя горем потом обернулась.
Вызвали как-то Степана в район. С утра собрался и уехал верхом — дорога не близкая. Обещал к вечеру вернуться. Но вот и вечер настал, а Степана все нет. И какое-то нехорошее предчувствие меня мучит, хотя вслух ничего не говорю. Гляжу: и свекровь тоже сама не своя. Чугун с супом из печки доставала, опрокинула. Остались мы без ужина — но какой там ужин… Сидим молчим, а каждый об одном только думает. Нет, все-таки что ни говорите, а когда сердце что-то чувствует, к нему прислушаться надо, неспроста это.
Сидим, значит, молчим, друг от друга тревогу прячем. Вдруг слышу, сенями кто-то прошел. Неужели Степан, слава тебе, господи?
Дверь открылась, на пороге Митрей, конюх наш колхозный, стоит.
— Вернулся Степан? — Видит, что мы ничего не отвечаем, и как-то уже осторожнее добавил: — А то лошадь его пришла.
Глянула я на свекровь, а у той губы сделались белые, как береста.
— Что делать? — спрашивает.
— Искать надо!
Эти слова нас немного в чувство привели, засуетилась по избе свекровь, то за одно возьмется, то за другое. Потом спрашивает Митрея:
— А ты с нами пойдешь?
— А как же я вас одних брошу, только вот надо лошадь запрячь.
— Зачем лошадь? — не поняла я.
— Вдруг везти придется?
Эти слова меня точно ножом полоснули — мало ли что я сама думала, а вот когда так, прямо, чужой человек сказал — не выдержала я, да как закричу:
— Убили!! Убили Степана!!
— Подожди раньше времени убиваться, может, ничего страшного и нет. Рыжко, сама знаешь, — лошадь пугливая, меня самого не один раз сбрасывала — то пня испугается, то еще черт-те чего…
Сказал так Митрей, а сам пошел лошадь запрягать. Мы со свекровью в чем были на улицу выбежали — и к околице. У ручья он нас догнал.
— Как вы ищете? Разве по сторонам надо смотреть?
— А как же?
— Следы, следы смотреть надо. Вот, видишь, ее утренние следы, а вот Рыжко уже вечером здесь шла, свежие совсем следы.
— Да может, это совсем другая лошадь?
— Что я, свою лошадь не знаю, что ли?! У Рыжко с острым бугорком следы.
И вот так шли мы и шли, и вдруг Митрей остановил подводу:
— Гляди, здесь Рыжко вскачь пустилась, уже налегке. А следов человека нет, кто-то ветками следы стирал.
Я поглядела — и верно, земля взрыхленная.
— Все равно, следы-то стирали, а видно, что в лес ведут.
— Пойдем, пойдем быстрее, дядя Митрей!
Только в лес зашли, сразу на тот самый куст напоролись, с которого ветки ломали.
— Хорошо поработали! — усмехнулся Митрей. — Совсем свежие изломы.
А я его за рукав все дергаю, тормошу:
— Ну скорей, скорей, дядя Митрей!
— Да погоди, смотри, мох еще не поднялся, как ногой придавили, значит, далеко не ушли.
— А разве тут не один был? — спрашиваю. — Ведь Пашка-то в тюрьме?
Ничего не ответил на это Митрей, видно, тоже не сомневался, что это дело рук Микул Ивана. Прошли еще несколько шагов.
— К старым вырубкам тащили, — пробормотал Митрей.
— Как?! Кого тащили?!
— Степана, кого же еще.
А свекровь как услыхала, так без единого словечка, без стона на землю села. Митрей только рукой махнул.
— Ладно, побудьте тут, я один пойду. — И ушел.
Рванулась было за, ним следом, да ноги не слушаются, как будто соломой набитые стали. Господи, вдруг увижу Степана мертвого, что тогда делать?! Ведь не за мертвым шли — до последней минуты надеялись, что жив он, господи, что же тогда делать?!
Вижу, свекровь губами беззвучно шевелит, наклонилась я к ней и услыхала:
— Был один сын и того не стало. Оставил ли он нам что-нибудь, Анна?
Как о мертвом говорила! А я вдруг обрадовалась:
— Оставил, оставил! Если есть бог, внука дождетесь! — Я уже тогда беременной ходила.
Вдруг в той стороне, куда Митрей ушел, сучок треснул, и услыхали мы его голос:
— Нашел! Живой! Сюда идите!
Я свекровь с земли поднимаю и почти на себе тащу ее сквозь кусты, не разбирая дороги, на голос Митрея.
Степан лежал ничком возле сваленного дерева, голова набок повернута, глаза закрыты.
— Мертвый! — вскрикнула свекровь. — Убили!
— Сто лет, наверное, живете, а мертвого от живого отличить не можете.
Митрей опустился на колени, взял руку Степана и нажал на ноготь. Ноготь слегка побелел, потом снова покраснел.
— Давайте за ноги берите, а я за руки возьму.
Подняли Степана, понесли. А я все не верю, что он живой — в лице ни кровинки, губы серые. Только следов крови не видно. И, словно угадав мои мысли, Митрей сказал:
— По затылку обухом топора, видать, ударили, весь затылок вспух.
Вынесли мы его из лесу и возле дороги осторожно опустили на землю. Постелила я на телегу свое пальто, Митрей бережно, словно ребенка, поднял его на руках на телегу и сверху своим пиджаком накрыл. Свекрови велел тоже в телегу садиться, а сами мы впереди пошли. Не прошли и нескольких шагов, Митрей спрашивает:
— Носит твой отец те немецкие ботинки, в которых из плена пришел?
— Носит, что им сделается — подошва-то толстая…
— На подошве кресты?
— Кресты… — кивнула я, а сама про Степана думаю и в толк не возьму, что дались Митрею эти ботинки.
— Значит, один из двух был твой отец.
— Не может быть!
— Может. Я четко следы видел.
— А второй?!
— Микул Иван. Таких тупоносых сапог в селе больше ни у кого нет.
— А вдруг не они? — Про Микул Ивана я и сама думала. Но что мой отец на такое способен…
— Меня не спутаешь, я же охотник. Да и три года на границе зря, что ли, служил?
Что на это ответишь. Молча дошли мы до села. У крайних домов остановились, лошадь отстала. Пока ждали, хотела я попросить Митрея, чтобы про отца моего людям не говорил, но язык не повернулся.
Все выбежали — и мужики, и бабы, — окружили телегу. Что да как, спрашивают, все перепуганные, а Митрей объяснил, что, мол, это дело рук Микул Ивана. Об отце он умолчал. Послал за милиционером, а сам на баб, которые уже голосить начали, прикрикнул:
— Нечего, нечего выть, кыш отсюда!
Внесли Степана в избу, на кровать уложили. Степан по-прежнему будто мертвый, ничего не слышит, что с ним делают, ничего не видит. Я стою, как пень, посреди избы, не знаю, что делать. Митрей и тут распорядился:
— Надо полотенце в горячей воде намочить, грудь ему растереть. А ты глазами-то не хлопай, молока согрей.
Бросилась я к печке. Слава богу, жар в ней до вечера сохраняется. Поставила кружку с молоком.
Раздели Степана до пояса, Митрей полотенцем стал ему грудь растирать, а мы со свекровью стоим рядом, не отходим. Вдруг я заметила, нет, скорее, угадала, почувствовала, как губы у Степана шевельнулись.
— Молоко давай, поживее!
Не так-та просто было напоить Степана — ведь в сознание все еще не приходил, — разжали ему зубы и поили капля за каплей.
Ни врачей, ни фельдшеров тогда у нас в селе не было, поэтому приходилось полагаться на опыт Митрея да на судьбу. И судьба, видать, тогда за нас была. Вздохнул Степан глубоко, словно от страшного сна просыпался, и стал дышать — теперь уже видно было, ожил человек.