Страница 7 из 15
Брюнеточка, братец ты мой, такая, что на удивление. Из белошвеек. Держали ее в хоре за красоту. Голосок такой, что только за другими тявкала, но бойкость необычайная. Молоденькая. По кабинетам так работала, что на удивление. Из-за нее мы, бывало, чайных денег сколько получали! Знаешь ты эту жизнь?
– Еще бы не знать! Сам когда-то хористок угощал и на перчатки им давал, – откликнулся мрачно Чубыкин. – Помню я и хористов-самоглотов. Пивали ужасно.
Скосырев стал дохлебывать остатки щей, кончил и отерся ладонью.
– Пили и мы изрядно. Жилось хорошо, сытно, пьяно, – рассказывал он. – Но тут я влюбись в эту Наташу. Ревную ее к каждому гостю, который только за щеку ее слегка ущипнет, обнимет или поцелует. А в хоре без этого нельзя.
– Да знаю я, – опять буркнул Чубыкин.
– И она ко мне склонна. Вышила мне малороссийскую рубаху красной и синей бумагой в свободное время, когда у нас пения нет. Глазками стреляет, руку мне жмет. А наши бабенки все в одно слово: женись да женись на ней.
– И ты женился на ней?
– Женился, братец ты мой, и с той поры стал за ней уж в оба глядеть, чтоб она с гостями не того… не очень-то амуры разводила. А она мне такие слова: «Наша, – говорит, – жизнь такая, без этого невозможно». И вот, когда она на коленках у какого-то пьяненького офицера сидела, я ее стащил да и побил. Да и с офицером-то в драку полез. Ну, содержатель хора сейчас мне отказ. Ну, отказ так отказ. Свет не клином сошелся. Хоров всяких много. «Пойдем, – говорю, – Наташа». – «Нет, – говорит, – я здесь в хоре останусь». Ах, чтоб тебе!.. Опять побил… Наконец, плачу, рыдаю, упрашиваю: «Уедем отсюда». В Нижний нам место выходило. Никакого толку. Паспорта я ей не даю, а она живет на квартире с подругами-певицами и поет. Меня ни в хор, ни в заведение не впускают. Пью я, хожу пьяный, скандалы делаю, полиция протоколы составляет. Ну, попал я к мировому, судили меня и за скандалы на шесть недель в кутузку. Наташе на прожитие вид выдали. Сижу я на казенных хлебах, отсиживаю. Денег нет. Пишу ей: «Пришли мне, Наташенька, хоть на табак и на булку». Никакого ответа. Отсидел я, вышел на волю – и вдруг узнаю, что Наташенька моя из хора сбежала, при купце-хлебнике живет и уже на паре рысаков в наш увеселительный сад приезжает. Иду к ней – такие, братец ты мой, караулы, что и сказать невозможно. С парадного крыльца швейцар не пускает. Я с заднего хода в кухню, бунтую: «Предоставьте мне Наталью Васильевну, я муж ее». Сейчас это дворники явились, драка, повели меня в участок, протокол, опять я у мирового, и опять меня на высидку. Сижу опять… Вдруг приезжает ко мне какой-то с черной бородой, в бриллиантовом перстне и на вид из иудина племени. «Я, – говорит, – от жены вашей Натальи Васильевны. Не желаете ли вы ей выдать от себя постоянный отдельный вид на жительство? А за этот вид и за то, чтоб вы ее больше не тревожили, купец Малмыжин предлагает вам пятьсот рублей». Купца Малмыжина знаешь? – спросил Скосырев Чубыкина.
– Нет, не знаю… – отвечал тот, зевая. – Да говори скорей. Спать пора. А то в ночлежном места прозеваем. Надо торопиться. Лучше зайдем в портерную и выпьем по бутылке пива.
– Пивка важно выпить! – потер руки Скосырев. – Тоже потчуешь?
– Сказал, так не отопрусь, – проговорил Чубыкин, поднимаясь из-за стола, и спросил: – И ты ей выдал паспорт?
– Выдал. За шестьсот рублей выдал. Что ж, насильно мил не будешь. И как же я гулял тогда, получивши деньги! Гулял прямо с горя. Так гулял, что очутился в больнице. Вышел – и ни гроша…
Чубыкин выходил из закусочной и бормотал:
– Ну, я-то прогулял в моей жизни куда больше!
Скосырев шел сзади его и обидчиво говорил:
– Да ведь не об этом речь. А только что ж ты не спросишь, жива ли Наташа-то?
– Да уж, наверное, жива. Что бабам делается! Они живучи, как кошки.
– Жива. И теперь актриса. В провинции в оперетках поет. Но я еще не все тебе рассказал. Не все… Надо тебе знать конец… отчего я в отчаяние пришел и золоторотцем стал.
– Ну, в ночлежном расскажешь. Я люблю, кто мне под ухом шепчет, когда я засыпаю, – закончил Чубыкин и зашагал по тротуару.
IX
Опять вышли вместе из ночлежного приюта Пуд Чубыкин и Серапион Скосырев, хотя ночью и были разъединены. Явясь вчера в приют поздно, они двух коек рядом уже не нашли. Было еще темно, когда они вышли на улицу вместе с другими ночлежниками. Товарищи их торопились искать заработка. Ночью выпал обильный снег, была метель, занесло полотно конно-железных дорог, и они торопились в управление парка наняться в метельщики для расчистки пути. Они звали с собой и Чубыкина с Скосыревым, но те отказались.
– Непривычны мы к этому. Не того воспитания, – объявил Чубыкин.
– Козырь! А ты-то что ж? Ты ведь когда-то хаживал снег разметать. Я помню… – сказал ему ночлежник в сермяжном армяке.
– Хаживал, когда брюхо подводило, а теперь денежки в кармане звенят, – отвечал Скосырев.
– Вишь ты, богач какой стал! А если так много настрелял, то что бы своего брата – лужского кадета попотчевать.
– Какой ты лужский кадет! Ну что ты мелешь! Ты в Луге только живал на работе, а не подневольный, стало быть, и кадетом называться не можешь, – заметил сермяжному армяку Скосырев.
– Отчего он тебя Козырем называет? – поинтересовался Чубыкин, обратясь к Скосыреву.
– Прозвище мне такое дали в Луге. Я – Скосырев. Сначала Скосырем звали, а потом переделали на Козыря. Так и пошло.
– А все-таки ты работаешь иногда?
– Разгребал снег раза три-четыре в прошлом году – вот он и помнит.
– Ну, стало быть, ты не пропадешь еще без милостыни. А я вот ни на какую такую работу пойти не могу. Не привычен. Пробовал я, но что же? На какие-нибудь полчаса, а там руки заломит, коленки затрясутся, спина как чужая, а с самого пот градом – ну, и бросай дело, – сознался Чубыкин. – Человек из-за прилавка ни на какое такое дело не годен.
Чубыкин и Скосырев шли по тротуару тихо, нога за ногу, бесцельно. На улице только еще показывался народ, так что и просить милостыню было не у кого. Магазины и лавки, кроме мелочных и булочных, были еще заперты. На углах дремали в санках ночные извозчики, а утренние еще не выезжали. Дворники счищали с тротуаров скребками выпавший за ночь и притоптанный снег. Скосырев спохватился.
– Однако куда же мы идем?
– Я пробираюсь в свой рынок, где дядя торгует. Вчера я там не всех еще обошел, да и дядю не видал, – отвечал Чубыкин. – Сегодня надо перед дяденькой объявиться и заполучить с него что-нибудь, но он раньше десяти часов в лавку не выходит. Вот я и думаю зайти в чайную и чайку попить.
– Ах ты, купеческая натура-самоварник! Ведь уж выпили в ночлежном по кружке. Вот тебя по чайной траве сейчас и заметишь, из какого ты сорта, – сказал ему Скосырев. – А по мне, что зря теплую-то сырость в животе разводить! Лучше же благословиться мерзавчиком.
– Это я само собой сделаю, как только винные лавки отворят, а надо же нам где-нибудь промаячить время, пока стрелять будет можно. Ну а за чаем в тепле и все этакое…
– А к заутрени? Теперь утреня идет.
– Да ведь на ногах стоять. А в чайной тебе стул и стол. Покурить можно.
– И то в чайную зайдем, – согласился Скосырев. – Там газетку можно спросить, посмотреть, какие сегодня покойники на кладбищах хоронятся. Где купцов побольше, туда и пойду пострелять. За упокой души хорошо подают.
– Кутейника на кутью и тянет, – улыбнулся Чубыкин.
– А что ж из этого? Ты в рынок к своим, а я на кладбище. Ведь ты меня с собой в рынок не возьмешь.
– Сам знаешь, что стрелять надо в одиночку. Ты не слепой, чтоб тебя водили. Только слепые попарно.
Они зашли в попавшую по дороге чайную.
В чайной сидели извозчики в нагольных полушубках и валенках, сидели разносчики с жестянками у пояса, два-три слесаря или кузнеца с руками и лицами, вымазанными сажей, баба в красном платке с грудным ребенком за пазухой армяка, трубочист, два дворника, около которых на столе лежали два картуза с медными знаками.