Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 15



Николай Лейкин

Голь перекатная. Картинки с натуры

© «Центрполиграф», 2023

© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2023

Голь перекатная

Рассказы

Бездомники

I

Октябрьский серенький день только еще стал потухать, только еще начало смеркаться, и в мелочной лавочке, и в закусочной, помещавшихся в подвальном этаже, только еще зажгли лампы, а уж около входа в ночлежный приют начал собираться разношерстный народ, алчущий отдохновения. И каких только одежд тут нет! Вот форменное пальто, потерявшее свой первоначальный синий цвет, превратившийся во что-то буро-желтое, на спине и на рукавах с заплатами, вот фуражка с когда-то красным околышком, вот стоптанные сапожные опорки, из которых торчит сено около обернутых в грязные онучи ног, вот ситцевая кацавейка, подпоясанная веревкой и надетая на здоровом детине с опухшим лицом, вот нанковый подрясник с котомкой, привязанной за плечами, вот примитивная обувь из телячьей шкуры от чайного цибика и веревок. Серый армяк и заплатанный нагольный полушубок здесь – аристократические костюмы, валенки – роскошная уже обувь.

Дымят махорочные «цигарки», свернутые из газетной бумаги.

Кое-кто в толпе жует хлеб, вытаскивая его маленькими кусочками из-за пазухи. Кто-то в толпе говорит:

– Пострелять бы в сумерочках-то. В сумерках подают чудесно, да места занять могут, и останешься без ночлега.

– Как раз заполонят ночлежный. Что говорить! – соглашается с ним другой голос.

– А ведь еще, пожалуй, час места ждать, пока ночлежный отворят.

– Нет, и все полтора, а то и два. Ко всенощной еще не звонили.

– И присесть-то негде! А я сегодня гранил-гранил мостовую!

– Садись на чем стоишь.

– И то присесть.

Ситцевая кацавейка с подвязанной тряпицей скулой садится на тротуар, прислонясь к дому, и обхватывает руками колена.

– Городовой сгонит. Не велено садиться-то, – замечают ему из толпы.

– Где городовой-то? А пока он придет, я уж отдохну. Шестьдесят верст прошагал в три дня, так костыли-то ой-ой как ноют!

– Золотой роты господин кадет? – спрашивает его кто-то.

– Он самый.

– Когда прибыли в Питер?

– Сегодня около полудня.

– Успели пострелять?

– Здесь плохо. По дороге, за городом, стрельба была лучше.

– Там всегда лучше. Там у публики сердце теплее.

– Однако, как там ни тепло, всех в Питер тянет, никто там подолгу не сидит.

– У меня здесь родня. Я к родне пришел в Питер, – отвечает ватная кацавейка.

– К родне? Так что ж у родни не ночуешь? Что ж к ночлежному дому пришел?

– Долго рассказывать, дедушка. А только у меня здесь родня с каменными домами есть.

– Ну-у?!

– С лавками и магазинами. Все торговцы. Дядя на своих конях разъезжает. Кони – огонь.

– Вот так штука, коли не врешь!

– Зачем врать! Завтра к ним объявлюсь. Сначала к отцу…

– Ах, и родитель даже есть?

– Папаша и мачеха Прекрасная Елена. У отца магазин и электричество блещет вовсю.

– Магазин у отца? Ну-ну-у? Как же это тебя отец-то так допустил?

– Из-за него и погибаю.

– Так. Бывает…

– Бывает, что у девушки муж помирает. Ха-ха-ха!

– Ты чего зубы-то скалишь? Я правильно говорю. Прямо из-за отца погибаю. Я когда-то в бобре ходил, а летом в желтых полусапожках. Серая шляпа набекрень. При золотых часах с цепочкой. Есть лихачи на углу Невского и Садовой, что и сейчас меня признают.

– Ну вот, должно быть, сам себя и ухлопал, коли с лихачами с Садовой занимался.



– Нет, я не безобразил сначала. Конечно, эта самая «Аркадия» и «Салон варьете» были мне хорошо известны, но я просто как полированный юноша порхал.

– Ну, вот и дополировался по «Аркадиям»-то. А то на отца клепать.

– Говорю правду. Меня отец сгубил. К мачехе приревновал, к Елене Прекрасной.

– Вот оно что… Так… Будем верить.

– Рассказывай, рассказывай, милый, – сказал ситцевой кацавейке субъект в вылинявшем форменном пальто. – Долго здесь ждать, пока ночлежный отворят, все-таки послушаем.

– Шута тебе захотелось? Не дождешься. Я горд, – отвечала кацавейка. – Когда-то около меня самого шуты-то прихлебали.

Молчание.

Ударили в колокол ко всенощной. Некоторые перекрестились. Выцветшее форменное пальто сказало:

– Ведь вот теперь на паперти во время всенощной можно бы на сороковку настрелять, да боюсь, что народ в ночлежный нахлынет и без места останешься.

– Не настрелять, коли ты не ихний, – возражает кто-то. – Не допустят и встать на паперти. Своя артель нынче на каждой паперти-то из нищих, и чужих не больно-то принимают. Забьют, заколотят. Да и церковные сторожа на их стороне. Со сторожами-то ведь они делятся.

– Кондрак заключен?

– Да, на манер кондраку.

А с ситцевой кацавейкой разговаривал уж сермяжный армяк.

– А мачеха-то твоя, значит, оказалась ведьмой? – спрашивал армяк.

– И красоты неописанной, и доброты. И когда она ко мне склонность почувствовала, он ее тиранить начал и меня прогнал от себя. И вот тут-то я загулял, запил, потому сердце у меня чувствительное и несправедливости людской я не терплю.

– Так все-таки запил. Ну, вот твоя и вина.

– Запил. Мертвую запил. И все пуще и пуще. Бобры слетели с плеч, желтые полусапожки свалились. Все ниже, ниже – и пошел я, наконец, с рукой… По лавкам пошел просить пятачки. Назло ему пошел просить пятачки… чтоб срам ему был за выгнанного сына, руку к чужим людям протягивающего.

– На выпивку?

– Только на выпивку… ну и на закуску.

– Ах, вино, вино! – тяжело вздохнул сермяжный армяк.

– Яд… А заливает горе. Я и теперь, если стреляю, то прошу на сткляночку с килечкой, а не Христа ради на хлеб.

Субъект в ситцевой кацавейке умолк.

II

Совсем стемнело. Какой-то темно-серой шапкой нависло небо над узкой улицей. В воздухе моросило и мешало светить городским фонарям. Толпа около ночлежного приюта все увеличивалась. У входа ночлежники стали становиться в хвост. Слышались ссоры из-за мест, спорили, кто раньше пришел, кому стоять ближе к входу в приют. Какого-то подростка отколотили. Он заревел и продолжал плакать. Появился городовой, увидал какого-то пьяного и отправил его с дворником в участок.

В толпе говор.

– Вот со своего кошта один и долой. На казенные хлеба попал.

– Пьяных в участках не кормят. Я сиживал. Только ночлег. А наутро иди на все четыре стороны.

– Все равно пятачок в кармане. Ведь за ночлег-то он отдал бы пятачок.

– Как же, дожидайся!

Еще с четверть часа томительного ожидания.

– А который теперь, к примеру, час? – задает кто-то вопрос. – Пора бы уж впускать нас.

– Теперь скоро, – отвечает кто-то. – Вон народ от всенощной пошел.

– От всенощной. А ты почем знаешь, что это от всенощной? Нешто у них на лбу написано?

– Гурьбой идут. Сейчас видно. Все не было-не было никого на улице, и вдруг хлынули. Отворяют. Видишь? – слышится радостное восклицание.

И действительно двери распахнулись, и толпа двинулась в коридор, толкая друг друга.

Звякают медные деньги о стойку. Приказчик выдает билеты.

– Хорошо пахнет, – шепчет кто-то в затылок подвигающемуся перед ним вперед. – Сегодня, стало быть, щи на ужин, а не каша.

– Да каша-то, братец ты мой, вкуснее.

– Кому что. А я люблю хлебово. Только бы горячее было да посолонее.

– Здесь соли вволю…

Через несколько минут стучат ложки о чашки, за длинными столами слышно всхлебывание, чавканье, уста жуют. Ночлежники кормятся перед отправлением ко сну. Здесь тоже очередь. Кормят партиями. Одни сменяют других. Покончившие с ужином обтирают ладонью усы и бороды.

Слышится сожаление:

– Хорошо и горячо, да мало. Только растравило горло.