Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 40



Надо взлететь, и тогда появятся и завязка, и кульминация, и развязка. Именно этого полёта. Но они будут не те и окажутся не там, где их ожидали перед полётом.

…Другой профессор, не моргнув, обучал, что Ван Гог и Гоген – дилетанты, потому что не знали анатомии.

Хотя ещё Леонардо, создатель анатомии, говорил:

– О живописец-анатомист, бойся показать знание мускулов.

…Когда инопланетянин на незначительные роли уехал в Тулу читать басни Крылова, Илларион сказал:

– Почему ты перестал писать?

– Потому что я перестал летать, – ответил я.

– А ведь ты говорил, что Аристотель велел поэту впадать в священное безумие?

– Священное, Илларион, священное…

– А что тебе мешает?

– Я теперь знаю все штучки, которые вызывают растроганную слезу или пугают, но не хочу их применять.

– А разве Аристотель не велел вызывать страх и сострадание?

– Он велел летать над страхом и состраданием. А ремеслуха велит ими торговать. Она велит написать, как дети играют на тикающей бомбе замедленного действия, и велит написать, как один герой подарил другому триста рублей. Автору это не будет стоить ни копейки, а зритель будет содрогаться и плакать. Ремеслуха велит брать конфликт, проблему, её преодоление, интригу, характеры, идею, сюжет, композицию – варить до готовности; любовь, соль, перец и красоты слога – по вкусу.

– А искусство что велит?

– Искусство велит искать свои темы в глубинах потрясённой души нации.

– А как их искать?

– Жить.

– Живи. Чего же тебе не хватает?

– Священного трепета.

– Безумия?

– Трепета, Илларион, священного трепета. Аристотель трагедий не писал. Он их изучал. И трепет казался ему безумием.

– Я этот трепет каждый день испытываю, – сказал Илларион.

– Когда?

– Когда своей балдой старые дома ломаю.

– Как странно, – сказал я. – Странно… Раньше я и сам так думал… Только сейчас понял, что ты не прав. Это другой трепет.

– А какой нужен?

– Который бывает, когда предчувствуешь весну.

– …А как же Пушкин? – спросил Илларион.

– Что Пушкин?

– А Болдинская осень?

– Он сам был весна.

– У меня всегда по сочинению было “пять”, – сказал Илларион.

– …Все от трапа! – орал Илларион. – Отдать концы! Как провожают пароходы?! Совсем не так, как поезда!

Ну нас, конечно, на речной трамвай не пустили.

Оставалось одно – взяться за ум, то есть с юмором – ни-ни.



Поэтому мы пошли в театр.

И ещё потому, что пора было снова прививать друг другу любовь к искусству.

…И в театре мы с Илларионом несколько часов смотрели, как артисты общаются друг с другом и обсуждают какие-то свои дела.

Иногда они вспоминали про нас и по-соседски обращались в зал.

Но мы с Илларионом ленивы и нелюбопытны и в чужие склоки не лезем.

Мы всё ждали, когда выйдет Мочалов. Но Мочалов не вышел.

Артисты все были дрессированы постановкой и старались не взлететь. А Мочалов взлетает – когда вслед за авторами, а когда и самостоятельно – и тогда постановка про то, как вслед за ним взлетаем и мы.

– …Мать честная, – сказал Илларион, – почему мы должны на них смотреть?

– Чтоб не смотреть друг на друга.

– Я знаю, чему они нас учат, – сказал Илларион.

– Чему?

– Жить напоказ.

Якушев мне сказал:

…Все так привыкли жить в театре без Мочалова, что уже не понимают, что он даст, если придёт.

Поэтому его и не ждут.

Остались смутные легенды да воспоминания людей, которых он брал в полёт.

И в легендах и памяти остались не овации и сколько ему венков подносили, или как студенты его на колеснице везли (как про других знаменитых артистов), а осталось, что по десять раз на одну постановку ходили, чтобы услышать, как он в третьем акте одну фразу говорил.

Остались слухи не о постановке, или режиссуре, или ансамбле, а о том, как люди плакали на этой фразе. Ну, не на одной, конечно.

И не потому, что фраза трогательная или страшная – её автор написал, а потому и оттого, как её Мочалов говорил.

Фразы остались, Мочалова нет.

Сейчас плачут, когда пьеса делает жалобный поворот, а у Мочалова – от восторга полёта и понимания высоты – не так живём, братцы-люди.

Ну, потом зрителям головы задурили, и Мочаловы ушли в чтецы, в Яхонтовы, но и там их настигли профессионалы и любители ансамблей и спортивных команд. Это всё дела прекрасные, но уж один человек зал в полёт не поднимет. Нечем. Не жжёт глаголом сердца людей.

Голоса есть, рояли настроены и выкрашены, от электроусилителей в рядах качает, титул у артиста длинней императорского, а номер, с которым он выступает, – коротышка, крылья надраены, аппарат налажен, бензин есть, а не летает – муляж, реквизит. В искусство на аппарате не полетишь. На аппарате можно скатать в Сочи, и то на гастроли.

Сейчас либо дилетанты, либо профессионалы. Дилетанты – это которые иногда боятся выступать, а иногда нет. У профессионалов каждый раз одно и то же – не боятся.

А чего им бояться? Защищены пьесой, профсоюзом, режиссурой, аппаратурой, анализом за столом и занимательной эстетикой. Попробуй не стать после этого культурным и даже где-то воспитанным, артистом. А что он впечатления не оставляет – это вина зрителя. Не дорос. А Шекспир писал для грузчиков из лондонского порта, и для них играл Мочалов, виноват–Бербедж, и ничего – понимали летаючи. Потому что эта парочка – автор и актёр – сами летали так, что прихватывали с собой и глобус.

– А что такое полёт? Толком можешь объяснить? – спросил Илларион.

– Отрыв от действительности, – сказал я.

– Вот это номер! А зачем отрываться? Нельзя. Ничего, кроме действительности, нет.

– Есть, – сказал я.

– Что?

– Перспективы.

– Значит, из-за ремеслухи искусство становится без полёта?

– Ага, – сказал я. – Она сама без перспективы… Она сама без перспективы и перед зрителем её закрывает… Гоголь не потому силён, что описал с натуры чиновника и как у него шинель спёрли, а потому, что выходило – людей жалеть надо, и нет маленьких людей, а есть затюканные. А до Гоголя в основном жалели графьёв, а над затюканными смеялись. Полёт для того, чтобы затюканный перестал чувствовать себя маленьким. Из этого потом получаются революции.