Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 64



У дома под старым, когда-то посаженным Валькой и мною тополем на скамейке сидели старухи. На мое приветствие молча отвесили поклоны и обратили взоры на Ивана Тимофеевича. Тот отвернул на повозке сено, развязал мешок с хлебом, шумнул:

— Чего носы повесили, бабоньки? Заказ выполнил, налетайте!

Но старухи не шевельнулись. Только одна из них — худая, костлявая, в старом солдатском бушлате и надвинутом на самые брови сером платке — согнутым указательным пальцем смахнула слезу, тихо спросила:

— Ты к Валику заезжал?

Иван Тимофеевич нахмурился, вытащил из кармана скомканный платок, отвернулся, закашлялся. Вытер рот, глаза, глухо ответил:

— Нет, Марфа, не решился. — И тут же кивнул в мою сторону: — Вот гостя привез. Узнаете?

— Чего ж не узнать, — ответила опять Марфа. — Ивана Синичкина сын. Только чегой-то давненько он глаз не казал...

Старухи продолжали жалостливо смотреть на Ивана Тимофеевича. Он не выдержал, прикрикнул:

— Чего уставились? Меня жалеть не надо! И чтоб завтра вы тут рев не устраивали, плакальщицы! Ясно? А то прогоню к чертовой матери со двора! Забирайте хлеб, и чтобы я вас тут не видел!.. — Подхватил мой дипломат. — Пошли в хату, Игорь!

В старой хате ничего не изменилось за эти годы. Странно: даже косо висевшая на стене рамка с фотографиями осталась на прежнем месте. А ведь в мире за это время свершилось столько событий!

Иван Тимофеевич хлопотал в маленькой кухне.

— Сейчас, Игорь, перекусим, и я пойду уточню, как там идет подготовка поминального обеда, а потом съезжу за дровами Марфе, ей печь нечем топить. А ты отдохни или погуляй в окрестностях села.

— Я с вами поеду, помогу...

— Сам справлюсь. Воз сухостоя уже заготовил, погрузить на телегу особого труда не составит. Тут недалеко. Через час-полтора вернусь. Отдыхай.

Когда пообедали, я напомнил о Валькиной тетради.

— Приеду, поищу, — кивнул Иван Тимофеевич и тут же насторожился: — Считаешь, что в ней могут быть ответы на... — он замялся, пожевал губами, видать, подыскивая слово — произнести слово «самоубийство» не решался.

— Не исключаю этого, — поспешил я подтвердить.

Иван Тимофеевич тихонько вздохнул, сказал:

— Посмотри пока сам. Все его вещи тут, в комнате, за исключением дипломата, с ним он на работу ездил. Ищи. Я скоро буду.

Он вышел из хаты, вскоре за окном простучала повозка и все стихло.

Я осмотрелся. Комната имела три окна, два выходили на улицу, третье — во двор дома. В простенке стоял громоздкий платяной шкаф, в углу — старинный дубовый стол, покрытый вязаной скатертью, рядом — четыре венских стула с гнутыми спинками. У глухой стены, впритык одна к другой, стояли две металлические кровати, у двери на кухню весь угол занимала большая русская печь.

Распахнул шкаф. Он оказался двухэтажный. Внизу висела одежда — шинель, плащ, повседневная и парадная форма Вальки, его темно-синий костюм, в котором он приезжал ко мне в ноябре, знакомый мне с детства старомодный двубортный, с острыми лацканами габардиновый костюм Ивана Тимофеевича. Наверное, другого костюма он так и не приобрел. Под вешалками стояла обувь.



Второй трехъярусный этаж шкафа занимали книги. Начал с них. Они стояли в три ряда. Пушкин, Лермонтов, Чехов, Гончаров, Салтыков-Щедрин, Драйзер, Золя, Мопассан и другие классики. Были тут и современные авторы, в основном пишущие на военную тематику. Никаких тетрадей среди книг я не нашел, не обнаружил и в набитом разными документами сундучке, не оказалось их и на книжных полках в прихожей.

Достал из дипломата электробритву, принялся снимать со щек и подбородка выросшую за дорогу щетину. В окне мелькнула тень, хлопнула входная дверь, чьи-то торопливые шаги простучали по половицам прихожей, и на пороге комнаты выросла тщедушная фигура мужика в замызганном милицейском плаще и съехавшей на левое ухо мятой шляпе.

— Здорово, Иванович! — закричал вошедший и двинулся ко мне, протягивая обе руки.

— Здравствуйте, дядька Никанор!

— Узнал, а? — дядька Никанор схватил мою руку, стал энергично трясти, заглядывая в глаза. — Узнал, едрит твой корень! Когда-то соседями на Кисете были. Я еще помогал твоему батьке новую избу ставить, помнишь? Не дожил Иван Лукьянович, чтоб на сына полюбоваться. Говорят, уже в полковниках ходишь, всем розыском области командуешь, а? Я ведь тоже на фронте до ефрейтора дослужился. Первым номером у «максима» был, это понимать надо, едрит твой корень! Фрицев накрошил — не сосчитать!..

— Как живете, дядька Никанор?

— Лучше всех, только никто не завидует!

— Сад плодоносит?

— Два урожая в год! — Дядька Никанор, наконец, отпустил мою руку, откинул назад голову, заразительно захохотал. — Это что, едрит твой корень, на прозвище намекаешь? Как видишь, жив, здоров Садовник. Еще и чарку может выпить, и к молодице, едрит твой корень, готов подвалиться!..

Почти у каждого в деревне есть прозвище. Дядьку Никанора прозвали Садовником. В сорок седьмом, чтобы не платить налог, он вырубил под корень свой большой сад — единственный сад, уцелевший в селе во время оккупации.

— Угости городской сигаретой, — попросил дядька Никанор. Закурив, сообщил: — Наведался на кладбище. Добрую хату на вечные времена готовят там Валентину Семеновичу, царствие ему небесное! Душевный человек был. И меня не забывал: то френч подарит, то сапоги, вот и плащ этот уже пятый год ношу, износу ему нету. Только вот не совсем хорошо, едрит твой корень, что так погиб. Лучше бы уж при задержании преступника, тогда хоть медальку какую-никакую бы дали, а так... Религия никогда не одобряла людей, которые наложили на себя руки, считала это большим грехом. Даже хоронить самоубийц запрещали на кладбище. Может, это и справедливо, а? Зачем же лишать себя жизни? Другой ведь не будет!..

— А если самоубийство — единственная свобода выбора, последняя возможность доказать свою правоту?

— Это, конечно, — почесал затылок дядька Никанор и, оглянувшись по сторонам, словно нас мог кто-либо услышать, приблизил ко мне свое морщинистое, с белым пушком на щеках, маленькое, как бы усохшее лицо, тихо сказал: — Слышь, Игорь Иванович, у меня для тебя кое-что есть. Информация к размышлению, как говорил Штирлиц. Вчера Ванюшка, младший мой, приезжал, в канцелярии райсуда работает. Говорит, Валентина Семеновича сам районный прокурор убил.

— Ну, дядька Никанор, вы даете!

— Так я же не в прямом смысле. Ванюшка рассказывал: когда за убийство судили Ивановского, Валентин Семенович приходил к председателю суда, требовал, чтоб прекратили процесс. А потом прокурор на него окрысился, дело завел, позавчера хотел арестовать. Вроде Семенович от сестры Ивановского взятку получил. Тысячу рублей. Она, говорил Ванюшка, баба богатая — кооперативным кафе владеет...

— Хорошо, спасибо за информацию.

— Как говорится, чем богаты... — развел руками дядька Никанор и попросил опять сигарету. Я подарил ему пачку, и он сразу заторопился. У двери задержался, сказал: — Да, чуть не забыл, едрит твой корень. Передай Тимофеевичу, что с могилокопателями я рассчитался. Отдал им бутылку, была у меня в загашнике. И на завтра на поминки их пригласил.

Дядька Никанор исчез. Хлопнула дверь, потом проскрипела калитка, и старая хата снова погрузилась в тишину. Размышляя о только что услышанном от дядьки Никанора, я оделся и вышел во двор.

День клонился к вечеру. Поблекшее солнце медленно склонялось к затянутому дымкой горизонту, и длинные, уродливые тени от строений и деревьев потянулись через лужайку к заштопанному молодой осокой болотцу, в котором лениво плескались гуси.

С вершины тополя с шумом обрушились воробьи, комочками запрыгали по двору, почти у моих ног.

В саду апрель уже робко опушил зеленью кусты крыжовника. На фоне уныло-серой земли они казались непрочно сотканными паутинками. И я испугался, когда дохнувший из-за сарая ветерок тронул кусты крыжовника: как бы он не унес с собой эти непрочно сотканные паутинки. И прилетевшая откуда-то пчелка покружилась среди серых ветвей яблони, с недовольным звоном опустилась на листок крыжовника, но и там ей нечем было поживиться. И тут она, видимо, уловила запах одеколона, начала делать надо мной челночные круги.