Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 4

Евгений Сапожинский

ЧТО-ТО НЕ ТАК

(ВРАЩЕНИЕ)

Я уже привык к тому, что воздух постоянно свеж. И на улице, и в тесной комнате, и в подвале. Можно было, наверно, даже замуровать себя где-нибудь, и все равно воздух проходил бы. Я сказал, что привык? Это произошло совсем недавно, я просто был готов. И даже ждал этого. Но когда — недавно? Несколько дней назад или несколько лет? Иногда кажется, что всего несколько часов назад. Нет, не иногда. Так кажется чаще всего. Почти постоянно гложет ощущение, что время остановилось. День тянется как год. А когда проходит год, ты думаешь, что минули сутки. Где мы? — этот вопрос я задавал себе десять тысяч раз, и ни я, ни мои друзья не находили вразумительного ответа. В Застенье? В каком? В любом Застенье существует минимальный комфорт. Я имею в виду психологический комфорт. А здесь постоянно тревожно. Постоянно не по себе. Хотя, с другой стороны, этот мир вроде бы спокоен и даже гармоничен. Но тягостное чувство беспокойства не покидает никогда. Может быть, мы находимся в самой Стене? И мы — монстры, порожденные ею? Вроде бы так. Но в Стене должно быть значительно хуже. Так я думаю. Возможно, как в лагере смерти. Костя был уже два раза в Стене; возможно, сегодня ему предстоит попасть туда в третий раз. Он не может объяснить ничего, возвращаясь из Стены, но говорит, что там очень жутко. По чьей-то просьбе он ухитрился измерить температуру — она составила около пятисот градусов. Вот только не помню, Цельсия или Кельвина. По-видимому, Кельвина. «Ты думаешь, пятьсот градусов — это страшно? Когда попадаешь туда и держишь в кармане прибор, который показывает „500“ — это выглядит чепухой по сравнению с остальным. Ты просто не чувствуешь температуры. Вообще там нельзя умереть. Там можно только страдать. Это просто ад, понимаешь, самый натуральный, какой-то повседневный ад. Остальное…» — Костя замолкал, начинал хмурить лоб, барабанить пальцами по подлокотнику кресла и больше ничего не мог вымолвить.

Можно сказать, что все осталось на своих местах — если попытаться глядеть реалистично. Да так ли уж здорово все изменилось? Правда, Стена здесь поработала — это несомненно. Люди продолжают жить, только ради чего-то другого. Ради чего? А ради чего жили раньше?

Макс так и решил — пусть все хоть на ушах ходят, но им все равно нужны стихи. Разделяю эту точку зрения лишь отчасти. Знаю, что когда приду домой, он покажет мне новое стихотворение про любовь. Или про сифилис. Хотя сифилиса теперь вроде нет. Но это уже для истории.

Все — вечер, вот что мне еще кажется. Мы — люди вечера. Свежий воздух вечера. Город вечера. Мы — вечер. Бесконечный борхертовский вечер. Мы люди вечера. Глядим друг на друга и интересуемся собой только тогда. Утром и днем нас просто не существует. Утро, день — ничто. А ночью время останавливается, как усталый поезд на запасном пути. Ночь тоже ничто, но другое ничто. День — это смерть, а ночь — летаргический сон. Ночью еще как-то живешь, хотя боишься остаться в комнате один (боишься непонятно чего — просто боишься), все сбиваются в кучу и, сидя в темноте, начинают рассказывать самые пошлые, махровые анекдоты, или предаются бесконечным воспоминаниям; можно выглянуть в окно и, увидев реанимационный свет улиц, подумать, что есть еще какая-то жизнь; можно позвонить друзьям, включить громкую связь и завести какой-нибудь спор, который яйца выеденного не сто́ит. Так ночью. Чем мы занимаемся днем, я не могу сказать. Мы все куда-то уходим и редко встречаемся друг с другом. А если и встречаемся, то проходим мимо друг друга неузнанные.

Так было. Теперь так и не так.

Еще раньше был «М7». Или «ГТ». Или еще что-нибудь, что не давало сдохнуть со скуки. Никто не скучал и ничего не боялся. Ночи всегда были веселые. Я не припомню такой ночи, которую мы провели бы без смеха. И Час Нуля был нипочем.

Часа Нуля не было. Мы засыпали вповалку. Всю ночь мы веселились: беседовали на обычные, без всякой философии, темы — впрочем, разговоры не были совсем уж легкомысленными; пили вино, слушали музыку… Да нет, не в вине дело, не в музыке. Что-то было не так.

Мы засыпали счастливые, под пение птиц. Мы лежали на полу, смотрели, как светлеет воздух за шторами, и слушали щебетание. И больше ничего не было нужно.

А днем? Днем мы были достаточно оптимистичны, чтобы не думать о наложении рук на себя. Мы хотели жить. И жили. День протекал в предвкушении вечера. А вечер — в предвкушении ночи. Только утро, по́зднее мерзкое утро было немного жутковатым моментом, когда мы просыпались, все разъезжались по домам, и жизнь приходилось начинать заново. Может быть, в этом было и что-то приятное.

…Тусклое ноябрьское солнце спешило встретиться с горизонтом. Размытый негреющий круг опускался между двумя домами-точками. Похолодало; наверно, не выше двух градусов. Хилые деревья сквера, перед которым я стоял, выглядели черными силуэтами, лишенными деталей. Не сильный, но резкий порыв ветра дохнул прямо в лицо.

Я смотрел на поток несущихся автомобилей. В их езде была странная солидность. Обычно большой проспект со множеством машин выглядит суетливо, как муравейник. Я уже невольно подумал о тривиальщине: о муравейнике и мирской суете, но пришлось себя оборвать. Это была просто привычка. Похоже, люди разучились суетиться. К лучшему.

Мне надоело это зрелище. Конечно, бесконечность — вещь чрезвычайно вдохновляющая (или удручающая), но после сегодняшнего сюра голова у меня очень слабо варила. Я направился к изрядных размеров кинотеатру, находящемуся метрах в ста пятидесяти к юго-востоку от меня.

К кинотеатру? Это был не кинотеатр. Когда-то здесь стояла типовая киношка, «стекляха» на 1250 мест. 30 000 люмен в широкоформатной проекции. Так себе заведение. Но мы туда часто ходили. Сейчас ничего нет. Вернее, все есть. Черт те что вместо кинотеатра. Кинозал остался. Но есть еще и универсам, и кабаре, и подземный бассейн, и даже цирк. Другую, бо́льшую часть этого здания, занимают десятки каких-то странных учреждений, занимающихся непонятно чем. Деятельность этих организаций вроде бы засекречена, но проход по их бесконечным коридорам и холлам свободный. Как все это там разместилось? Загадка. Ну да мало ли чего сейчас творится такого, что было невозможным не так давно…

Одно время мне очень нравилось там бродить и смотреть, как эти конторы постоянно ссорятся. Было забавно. Из речей начальников и их секретарш, которые звучали чуть ли не каждом шагу, можно было бы выпустить не один том энциклопедии бюрократа и демагога. Я знал точно, что все организации относятся к производственной сфере, но чтобы они выпускали какую-нибудь продукцию! — об этом смешно было и думать.

Я вошел в один из входов кинотеатра (так я продолжал мысленно называть здание) и попал в игротеку. Помещение было на удивление небольшим, даже тесным. Раньше я сюда не заходил.

В идиотском свете флуоресцентных ламп игровые автоматы сосредоточенно работали. Не игротека, а какой-то центр управления полетом. В отрочестве я играл на подобных автоматах. Только тогда они были простецкие, как спичечный коробок. Современные автоматы способны имитировать гонку на багги по пересеченной местности или полет в космос, да так, что и не подкопаешься, что это липа. Вот только на фиг? Вопрос всеуничтожающий. На фиг жить? Чтобы жить? Жить ради удовольствий? А какой смысл? Есть ли вообще смысл в каком-либо смысле?

Естественно, такие вопросы всегда заводят в тупик. Странный парадокс: чем больше человек о себе узнает, тем становится менее себе понятен. И, соответственно, тем меньше у него шансов ответить на вопрос, зачем он живет. Чем дальше, тем больше отрицается нужность жизни. Я не удивлюсь, если когда-нибудь — да уже, возможно, очень скоро, человечество придет к тотальному самоубийству.

Не могу ответить на вопрос, хочется мне жить или нет. С одной стороны, вроде не хочется. С другой стороны, я не накладываю на себя руки и продолжаю жить. Значит, такое желание есть. Эта проблема засела во мне давно, и до сих пор сидит там, внутри. Я уже даже не пытаюсь что-то решить. Дело-то безнадежное. Мне все надоело. Я знаю, что так или иначе все останется на своих местах: через полчаса я буду дома, Макс протянет из своего застенка новое стихотворение, Ира, вероятно, сыграет «Милого Августина» на губной гармошке, а Юлька, как всегда, отколет бред: заберется в шкаф или разденется и сядет в корявую позу на моем письменном столе. Что ж, все нормально. Даже о латунных шкивах не вспоминаю. Раньше они снились мне почти каждую неделю. Это было приятно, потому что создавало уверенность в нерушимости нашего общества. Теперь шкивы не снятся, но, странное дело, той уверенности не убавилось, а наоборот, прибавилось. Ха-ха! Шкивы, конечно, ерунда. Это бесконечно малая величина той жизни. Маленький значок. Но дело в том, что и остальные знаки прежней жизни исчезли. Сны снятся теплые, аморфные и бесфабульные.