Страница 35 из 54
В восьмом классе мне не повезло, я никак не мог побороть уравнения с двумя неизвестными, получил переэкзаменовку на осень и летом пошел работать на кожзавод. А потом знакомый парень помог устроиться на теплоход «Армавир» мотористом. В грохочущем машинном отделении я орудовал масленкой, смазывая двигатели, переводил реверс, чистил насосы. Ходили рейсами из Ростова в Куйбышев с зерном и рудничной стойкой. Зиму ремонтировались в горьковском затоне, а весной по ледяной, разливной воде побежали вниз, в первый рейс.
Проходили мимо Саратова. Вылез я из ухающего жаркого машинного отделения. Уже уплывала назад наша слободка, нефтяные баки, плоты, рыбаки со своими «пауками». И вдруг так захотелось мне наш домик разглядеть!
Сколько ни впивался глазами — не разглядел. После смены лег я на свою полку в каюте, заснул и увидел наш двор… Мать белье развешивает, а Толька налаживает мои удочки… Через неделю, когда пошли снова вверх, к Саратову, скучно стало, грустно. Прямо тоска. Постучался я к стармеху в каюту и говорю:
— Иван Никанорыч, разрешите мне на три дня домой? — и кашлянул. — Заболел я вроде.
— Электромотор надо разбирать, а ты — домой, — отвечает стармех. — Иль, может, тебя девчонка ждет?
— Да нет, простудился, — говорю я.
— Бывает и простуда, — ответил Иван Никанорыч. — У меня завсегда в груди ломит, когда мимо моих Быковых хуторов идем. А рыбалка здесь хороша, по большой-то воде… На луговой стороне, где деревья затопленные… Что ж, давай, почти год проработал. Ходатайствую за тебя. Смотри, будь в форме, коллектив наш передовой. Обратно пойдем, возьмем тебя.
Я побежал собираться. Девчонки, конечно, у меня никакой нет. Просто одной знакомой, Ирке, писал я письма. Шесть штук. А она мне одно!
Собрал рюкзак. На рассвете подошли к городу. Капитан вызвал диспетчерский катер. Через полчаса ступил я на родной берег.
Солнце вставало с верховья. Вышел я на нашу Чернышевскую улицу — вдоль Волги. Было пусто и тихо. Пахло сиренью. Протопал я кварталов десять — мимо фабрики бывшей Шмидта, мимо хлебозавода, спортивного городка и вышел к нашей слободке. Домики-то какие маленькие!
Тополиными клейкими листьями пахнет. Сирень через заборы ломится. На левой стороне синий домик в три окна — там Ирка живет. Над крышей у них скворечник, около него скворцы с воробьями дерутся. А вот и наши ворота на улицу наклонились. Калитка тяжелая, сильно хлопает. Я калитку осторожно открыл за мокрую ручку и прикрыл тихо, чтобы не хлопнула. За калиткой дерево с розовыми иголками. Никто у нас во дворе не знает, какое это дерево. В глубине — наш домик. По нему уже хмель пошел. Палисадник низенький — перешагнуть можно. Акация выше дома. На крыше антенна телевизора усы выставила. На эти усы соседские голуби садятся. Я не стал сразу стучать, а пошел по двору. Все как было, только как будто уменьшилось и вросло в землю. Соседская дверь с оборванной клеенкой. Загородка для кроликов. Дощатый душ. А вот дверь Толькиной квартиры. На ней написано красной краской: «Это и твой дом, Фидель!»
Вернулся я к нашему крыльцу, постучал — тишина. Стучу еще. Шаги в сенях. И мама испуганным голосом спрашивает:
— Кто здесь?
— Это я.
Мама ойкнула, стукнул крючок. И босая, в одной рубашке, схватила меня теплыми руками.
— Это я в отпуск, — говорю я.
У мамы щеки мокрые.
— Похудел-то как… — шепчет она, берет у меня рюкзак, и смеется, и опять плачет.
Какой низкий потолок у нас! Пахнет тестом, молоком и как будто пеленками.
— Как живете-то? — спрашиваю я деловито. — Я на три дня, мама. Как живете?
— Живы, здоровы… Садись… садись… Теперь у нас Аленушка живет….
— Аленушка?
— Племянница твоя, чай, ты дядя! — смеется мама. — Спит она, пойдем, посмотришь на нее.
Мама ведет меня во вторую комнату, за перегородку. Здесь темно, и я едва различаю светлый затылок и загорелую ручонку на одеяле. Но, кроме племянницы, здесь кто-то есть, из угла доносится тяжелое дыхание.
— А там дедушка спит, — поясняет мама.
— Какой дедушка?
— Да твой дедушка, из Красного Кута, — смеется мама. — Приехал. Что же одному-то жить?.. Он старенький, ходит мало, все стихи пишет.
Мы выходим в столовую, и мама здесь говорит громче.
— Такой поэт — беда. Пишет и пишет… А я блины поставила — чуяло мое сердце, приедет кто-то, — говорит мама и ставит чай. И все говорит, говорит. — Ты что ж на три дня всего?.. У нас теперь газ… Такое удобство, сказка — ни дыма, ни копоти, посуду чистить легко.
И она торжественно показывает на плиту.
— Жалко, что на три дня… Мне ведь сегодня в Покровск на похороны ехать.
— А кто умер?
— Тетя Соня! — Мама садится на табуретку и всхлипывает. — Все звала, ждала меня, когда я к ней приеду, а я так и не собралась.
Я вспоминаю тетю Соню, одинокую, больную, но всегда веселую. Она всегда привозила нам чернослив и все красила свои седые волосы: «Глядишь, какого старика еще зачарую».
Мы пьем чай, и мама рассказывает шепотом, иногда начинает говорить громко и опять смолкает.
— Аленушка подросла уже, куклы ей надоели, на улицу рвется, к ребятишкам — не удержишь. Я уж попросила Степана Михайловича калитку сделать потуже. Ведь без материнского пригляду… Все спрашивает, где мама, скоро ли приедет?
Она замолкает и задумчиво смотрит в одну точку.
— Ни отца, ни матери у девчонки. Мать все в разъездах, гастроли, дороги… Отец строчки не напишет… Хоть бы ты ему написал. Родной ребенок все один! Я уж ему вырезку из газеты послала, статью, там одна девушка пишет: хотела бы увидеть своего отца — что он за человек?..
Мама плачет и накладывает мне варенья.
— Ну а ты-то как? Ой, похудел, похудел.
— Напишу ему, — говорю я твердо.
Спать ложусь в зале на продавленном диване.
Мама накрывает меня старым пальто и шепчет:
— Спи, отдохни. Я живо управлюсь.
Я засыпаю, слыша, как мама ставит тесто, как чмокает во сне Аленушка…
Просыпаюсь оттого, что рядом с диваном раздается грохот и плач.
Аленушка стащила рюкзак со стула, и он свалился на нее.
Я вскакиваю, поднимаю ее и вижу… свою сестру, только очень маленькую.
У Аленки такое же выражение лица, как у сестры, когда она ревела в детстве. Так же растягивает рот и оттопыривает нижнюю губу кошельком. И нос так же сморщился, а глаза зеленые. Увидев меня, Аленушка ревет еще громче.
— Здравствуй, Аленушка, — говорю я ей. — Ведь это я, твой дядя.
Я даю ей конфетку.
— Хочу шоколадку, — говорит Аленушка.
Я выхожу в столовую и за столом вижу лысого старика с голубыми глазами и серыми усами. Он медленно сворачивает блин.
— Здравствуйте, дедушка, — говорю я бодро и громко.
— Здравствуйте, — отвечает дедушка, и глаза его сияют. — С приездом вас, — он протягивает мне холодную костистую ладонь цвета дубовой коры.
Я помню своего дедушку высоким, сухощавым, с чапаевскими усами, а теперь он сутулый, мешковатый, и глаза у него выцветшие, будто водой их разбавили.
— Как доехали? — Он улыбается робко, точно извиняется.
— Хорошо, отлично, — говорю я громко. С дедушкой мне хочется говорить громко.
Он встает и улыбается. Я стою между дедом и его правнучкой и не знаю, что делать и говорить. Если бы мама была, она бы живо все привела в движение, каждого бы расшевелила.
— Вы надолго? — спрашивает дедушка, продолжая стоять.
— Садитесь, дедушка, — говорю я, — меня на три дня отпустили, дедушка.
Мы пьем чай. Аленушка уже освоилась и забралась ко мне на колени.
Я смотрю на дедушку и вспоминаю его за работой. Он много поработал на своем веку. Косил, молотил хлеб, рыл землю… У него и сейчас ладони не распрямляются, так привыкли к лопате, к лому.
После чая я мою посуду, а дедушка достает тонкую ученическую тетрадку, долго ищет карандаш, долго надевает очки.
Мы с Аленушкой идем в магазин. У калитки меня хлопает по плечу чья-то могучая рука. Оглядываюсь — Толька. Ну и верзила! Все лицо забрызгано веснушками, чайного цвета глаза смеются.