Страница 3 из 175
Боец ловко взрезал банку ножом, достал из сумки кусок хлеба, сдул махорочные крошки, отвинтил флягу, спросил:
— Желаешь?
— Вода?
— Спирт. — Он усмехнулся. — Цистерна попалась на станции, не пропадать же добру.
Тут позади ударила «сорокапятка», за ней другая. Снаряды просопели над нами и разорвались в заречной половине села, левее виднеющейся церкви. Артподготовка, какая ни есть, началась. Мимо окопа, крича: «Вперед!», пробежал политрук с поднятым высоко пистолетом.
— Ладно, чего там, — сказал боец. — Назад не пойдем, а впереди ресторанов не видно.
Мы выпили с ним по крышечке спирту и поспешно сжевали тушенку с хлебом.
Прошлой осенью я бродил по ирпенскому лесу под Киевом, вдоль старой линии обороны. Землю прикрыло опавшими листьями, их было полно в заросших травой траншеях, ставших принадлежностью этого леса, плотью от его плоти, вместе с взорванными артиллерийскими дотами, древними, будто обломки каменных баб на степных курганах.
Шрамы на теле земли зарастают медленно (а может, и вовсе не зарастают, если не сгладит их рука человека); мне почему-то казалось, что я найду и тот окоп в селе Вороньки на Полтавщине, где давно хотел побывать, — и вот наконец собрался.
Все тут было на месте: и река, пусть обмелевшая, и пологий зеленый берег, и церковь, служившая ориентиром для артиллеристов (ее перестроили в клуб), и деревянный мост, по которому мы бежали, держа винтовки наперевес. Все было на месте, а окоп я так и не смог найти.
Впрочем, мост был теперь не совсем тот, его обновили — настил и сваи; об этом рассказал парень с велосипедом. Велосипед был нагружен двумя кошелками, парень — по-деревенски приветлив и разговорчив. Ему шел семнадцатый год; когда он родился, окоп, возможно, был еще не засыпан.
Поговорив с ним, я прошел по мосту на другой берег, вспоминая, как посвистывало тогда над ухом.
Когда слышишь впервые этот птичий короткий посвист, хочешь прислушаться — ну-ка, еще разок! — пока рядом с тобой не упадет кто-нибудь, молча или удивленно ахнув.
Так упал боец в потемнелой пилотке. Пуля, свалившая его за мостом, где начиналась деревенская улица, вселила в меня страх, и я побежал вдвое быстрее, пригибаясь пониже и пытаясь обмануть посвистывающую судьбу неожиданными зигзагами, покуда меня не остановил немолодой майор в плащ-палатке, по-кадровому косо свисающей с одного плеча.
Есть люди, которых запоминаешь с первого взгляда и надолго. У майора пол-лица занимало багрово-фиолетовое пятно, скорее всего знак давнего ожога. Пятно делило лицо наискосок — через лоб и щеку, от этого один глаз майора казался светлее, зеленее другого.
— Зря суетишься, сынок, — сказал он, — петлять нечего, она тебя найдет, когда надо будет.
Не могу сказать, что его слова успокоили меня, но каким-то образом они меня выпрямили, и я пошел рядом с майором по самой середке немощеной улицы с горящими и пока еще не горящими хатами, вдоль которых перебегали, пригибаясь, бойцы.
Стрельба быстро стихла, немцы убрались без особого сопротивления. В конце улицы валялся на земле мотоцикл и несколько глянцевых мутно-зеленых плащей с пелеринами-наплечниками и суконными воротниками.
Здесь вдруг потянуло сквозь дым чем-то сладковатым, тошнящим, будто хлороформ. Не знаю, как лучше описать этот запах — смесь перегара чужого синтетического бензина с чужим мылом, чужим по́том, чужим табаком. Это был запах нашествия; кто не вдыхал его, вряд ли поймет.
Я вдохнул, и, быть может, поэтому мне занадобилось, как ночью в лесу, пропороть покрышки мотоцикла и пробить бензобак, и без того простреленный. Покончив с этим нелепым и необходимым делом, я не обнаружил вокруг себя никого. В тишине было слышно, как потрескивает занимающаяся солома на крыше ближней хаты.
Опустевшая улица обрывалась полем, я побежал туда, надеясь догнать майора, — но не догнал.
Трое бойцов стояли впереди, один указывал пальцем куда-то, другие вглядывались; вгляделся и я. Издалека ползло навстречу по щетинке стерни что-то темное, небольшое, со спичечный коробок. «Трактор, что ли?» — удивленно проговорил один; тут оно приостановилось, дернулось, плюнуло желто-серым, с огненной сердцевинной облачком, и тотчас неподалеку взметнуло с грохотом землю.
Мы упали, поднялись, побежали в другую сторону — пока и оттуда не грохнуло.
— Танки, — почему-то шепотом сказал кто-то из нас.
Тут мы и увидели прямо перед собой небольшой овраг, щелью рассекавший чуть всхолмленное поле.
Овраг, разумеется, остался на месте, он лишь расширился за прошедшее двадцатилетие и удлинился. Таково свойство оврагов, если не укреплять их склоны деревьями или кустарником.
Теперь, как и тогда, желтые склоны оврага были голы, только на дне густо зеленели бузина и лещина.
Туда, в зеленую гущу, мы и скатились, не помня себя, и там припали к земле, будто она могла еще выручить нас, помочь, спасти..
Там мы лежали, слушая, как приближаются танки, и до последней секунды надеясь, что они пройдут мимо. Но они не прошли. Гул стих, моторы смолкли, лязгнул открываемый люк, и сверху донеслось: «Рус, вихади!» Затем овраг обстреляли из автомата и забросали гранатами. Нас осыпало густо листвой и обломками ветвей, перемешанными с землей. Все затянуло пылью и дымом. Может быть, израсходованного здесь свинца и железа достало бы на пехотную роту. Но убило лишь одного из нас. Трое поднялись наверх.
Немец, стоявший наверху подле танка, прежде всего наотмашь хлестнул каждого из нас по щеке. Да, он ударил нас, и солнце не померкло в небе, оно продолжало светить, будто ничего не произошло. Затем немец жестами велел нам опорожнить карманы.
Это был первый живой немецкий солдат, какого мне пришлось увидеть, — молодой, аккуратный, в темно-зеленой каске, с лицом округлым, не злым, скорее даже приятным. Его очки в тонкой золотой оправе держались не на оглоблях, а на охватывающих ухо витых оранжевых резинках; так, видимо, было удобнее на войне. Его пухлые юношеские губы изогнулись брезгливо, когда он пошевелил носком добротного сапога кучку грязных носовых платков, винтовочных патронов, слежавшихся писем, фотографий с обломанными уголками. Обнаружив мотоциклетный номерной знак, он сказал что-то другому немцу, стоявшему в башне танка, картинно опираясь о поднятый люк.
Этот немец — офицер в черной пилотке — был худощав, узколиц, с выпирающим кадыком на длинной шее и пупырчатой розовой кожей. В левом его глазу торчал монокль, и весь он до неправдоподобия был похож на виденную где-то карикатуру. Он курил сигарету, глядя поверх нас куда-то вдаль, и ответил сквозь зубы — похоже, ругательством. Солдат, коротко замахнувшись, еще раз хлестнул меня по щеке и отправился в овраг, поливая перед собой дорогу из автомата.
Офицер махнул рукой в перчатке второму танку, стоявшему по другую сторону оврага, — тот взревел мотором, развернулся и пополз через поле.
Солдат принес из оврага наши винтовки. Уронив их, как охапку дров, он снова сказал что-то офицеру, тот усмехнулся молча. Солдат взял винтовку, щелкнул затвором, сунул ее стволом глубоко под гусеничный трак и переломил. Так он сделал со всеми винтовками, а затем вспрыгнул на броню и встал рядом с офицером, держась за поручень башни.
— Lo-os! — протяжно приказал офицер, махнув рукой вперед.
С первых наших шагов танк стал набавлять скорость, спотыкаться нельзя было; он держался вплотную за нами.
Он гнался за нами издавна, издалека; пожалуй, еще в Абиссинии или Испании началась эта погоня. И вот где настигло нас…
Все заблуждения, слабости, все недомыслия прошлых лет дышали нам в затылки горячей сталью, порохом, гарью, неволей, несчастьем. Спотыкаться нельзя было; мы бежали бегом до развилки дорог на Лохвицу и Чернухи. Сюда немцы сгоняли захваченных, а отсюда перегоняли в большой колхозный двор села Ковали. К концу дня там оказалось около десяти тысяч пленных.