Страница 11 из 64
— Я не говорю, что наш город — современный Вавилон,— кричал отец Говард, — и не упоминаю о проститутках Богз-Энда. Они занимаются своим ремеслом в открытую и не прячутся за веру, у них хватает здравого смысла не ходить на мессы и причастия, ибо так черны их сердца, что даже они испытывают стыд. Приход наш стал таким, что священникам небезопасно вечерами ходить по улицам.
Хотя он не называл имен, я поняла, что отец Говард говорит об отце Эллисе и еще об одном священнике помоложе. Его звали отец Джеймс, но он не был таким симпатичным, как отец Эллис, и не обладал таким приятным голосом. И я также знала, что Сисси Кемпбелл хотела, чтобы священник поцеловал ее, да и не она одна, потому что многие девчонки постоянно отирались вокруг него.
Когда служба окончилась, я прошла в боковой проход и увидела, что тетя Филлис идет в толпе по центральному проходу, подняв голову, но опустив глаза; она выглядела как женщина, окутанная плащом праведности. Увидев меня возле церкви, она, похоже, удивилась.
— Ты что, была на мессе? — спросила она.
— Да, — ответила я.
— Ну что ж, будем надеяться, что служба пойдет тебе на пользу, — проговорила тетя Филлис.
Позднее весь город обсуждал эту проповедь отца Говарда, но ни мать, ни отец не задали мне ни одного вопроса о воскресной мессе и обличениях отца Говарда.
Наступил тысяча девятьсот тридцать пятый год. Ронни и Дон Даулинг бросили школу и устроились на шахту «Феникс». Отец сказал, что особой выгоды от этого мы не почувствуем, потому что ему теперь урежут пособие по безработице. Так оно и вышло.
В течение последующих месяцев смех в нашем доме слышался нечасто. Но как-то раз, сидя за столом, я задумалась и даже стала медленнее есть, скорее балуясь, чем утоляя голод. Одна мысль не давала мне покоя уже долгое время, и теперь, желая все-таки выяснить, правду ли сказала тетя Филлис, не в силах больше сдерживать себя, я взглянула на отца и спросила:
— Папа, а у меня правда дурацкий смех?
Все перестали жевать и уставились на меня, потом один за другим начали смеяться — мать первой, ее тело заколыхалось прежде, чем звуки вырвались наружу, Ронни — запрокинув голову и широко открыв рот, отец — сцепив руки и подавшись через стол ко мне. Я и сама теперь смеялась.
Медленно покачав головой, отец проговорил:
— Твой смех — самый лучший в мире, девочка. И пусть он никогда не утихнет… никогда.
В ту ночь в мою комнату пришел Ронни. Не знаю, сколько было времени, но когда он положил руку на мое плечо, я вздрогнула и мгновенно проснулась, однако никого не могла разглядеть в темноте. Потом я услышала возле своего уха голос брата.
— Тсс! Это я.
Я повернулась на бок и попыталась приподняться, но рука Ронни остановила меня.
— Что такое? Маме плохо? — спросила я.
— Нет, — пробормотал он. — Просто я хотел поговорить с тобой.
Я поморщилась в темноте.
— Говори. О чем?
— О, о многом, — прошептал Ронни. — Теперь, когда я пошел работать, я скучаю по тебе, Кристина, а без Сэма или Дона мы, пожалуй, никогда никуда не ходим, — он помолчал, и хотя в темноте я только чувствовала его, но не видела, я знала, что мы оба смотрим в глаза друг другу. Потом, смущенно запинаясь, брат спросил — Ты что, правда беспокоилась о том, что сказала в тот вечер тетя Филлис насчет твоего смеха?
— Нет, — солгала я. — Если бы я считала его дурацким, то прекратила бы смеяться.
— Он не дурацкий, все так, как сказал отец: у тебя замечательный смех. А знаешь, что я слышал на днях?
— Нет.
— Когда мы были на вагонетках, Гарри Бентоп — ты его не знаешь, но он тебя видел, — ну так он сказал: «Честное слово, твоя сестра такая потрясающе симпатичная, она будет самой хорошенькой девушкой в Феллбурне». Как тебе это нравится?
— Я?
— Угу.
Я никогда не думала о том, что я хорошенькая. Я знала, что у меня красивые волосы, все это говорили, но хорошенькая
… Приятно сознавать, что кто-то так считает — над этим стоит задуматься, как следует задуматься. Неясные мысли бродили где-то в дальних уголках моего разума, но вот что действительно заставило меня стряхнуть остатки сна — так это совершенно другая мысль. Ее вроде бы и не было, и в то же время она была и приводила в смущение и замешательство: маме вовсе не понравилось бы, если бы она узнала, что Ронни находится в моей комнате и разговаривает со мной посреди ночи в темноте.
— Я хочу спать, — проговорила я и резким, нетерпеливым движением отвернулась от Ронни к стене.
Через несколько секунд я услышала его шаги, но, напрягая слух, так и не услышала звука открываемой двери. Однако непроизвольно почувствовала облегчение, поняв, что Ронни вышел.
Теперь я уже не могла заснуть. Действительно ли я стану самой хорошенькой девушкой в Феллбурне? Правда ли, что парни из шахты говорили обо мне? Но больше всего мне не давал покоя вопрос: почему Ронни пришел сказать мне об этом ночью, в мою комнату, почему не сделал это в кухне, когда не было родителей?
На уик-энд он принес домой щенка. Сказал, что собаку зовут Стинкер, что он заплатит за лицензию на содержание домашних животных и что щенок может питаться объедками со стола — специально для матери, чтобы та не беспокоилась о лишних расходах. И наконец Ронни заявил, что щенок — для меня. Охвативший меня восторг переливался через края и наполнял весь наш дом. Когда я взяла щенка на руки, между нами сразу же вспыхнула такая любовь, которая сделала нас неразлучной парой до того самого дня, когда он погиб.
Когда мне исполнилось четырнадцать лет, я попросила мать разрешить мне ходить в бассейн. Некоторые из девочек нашей школы вступили в клуб любителей плавания, а мне ужасно хотелось научиться плавать. Помню, мать на минуту задумалась, потом сказала:
— Нет, Кристина, не думаю, что это будет разумным поступком.
— Но почему? — спросила я. — Все девочки ходят, а я одна не умею плавать. Ронни, Дон и Сэм плавают, как утки, и только я должна плескаться возле берега. О, мама, разреши мне.
Она слегка склонила голову, как будто размышляя, после чего проговорила:
— Не сейчас, дорогая. Давай подождем еще год или около этого.
Год или около этого. Через год или около этого я стану совсем взрослой, буду работать, и плавать мне уже не захочется. Но я не стала докучать матери: в те дни она была сама не своя, подолгу сидела в уборной на краю двора, а когда приходила на кухню, то, съежившись, старалась держаться поближе к огню, ее лицо было серым и изможденным. Но иногда на протяжении нескольких недель она чувствовала себя нормально, и я заставляла ее прогуливаться со мной по лесу, начинала фантазировать о деревьях, стаpалась вызвать улыбку на ее лице. Например, указывая на дуб, я говорила:
— Он опять начал печь свои хлебные пудинги.
Это было весной, когда на дубах появлялись коричневые рассыпчатые цветы. Как-то я принесла домой ветку конского каштана, поставила ее в банку на подоконник и сталa фантазировать, как она начинает распускаться. Когда через несколько дней чешуйчатая коричневая мантия каштана раскрылась и из-под нее показалось нечто красноватокоричневое, я закричала:
— Посмотри, мама, как похоже на балерину!
Мать подошла к окну и взглянула на серебристый, усыпанный пушком, кончик почки, убегающей от пытающихся схватить его коричневых покровов. На следующий день «балерина» исчезла, и на ветке появились два темных оливковозеленых листа — один, сморщенный, свисал с черенка, на котором пушок исчезал при прикосновении пальца, так нежен он был. Я продолжала фантазировать. Но я заметила, что мать смотрит не столько на чудо распускающейся почки каштана, сколько на меня. В середине рассказа я обернулась и увидела устремленный на меня взгляд — мягкий, теплый, успокаивающий, заставивший меня позабыть обо всем. Раскинув руки, я обняла мать за талию и положила голову ей на плечо: я была рослой девочкой и могла сделать это без труда. В такие дни я была как бы окутала теплом и покоем.
Несколько месяцев спустя я снова обратилась к матери с просьбой разрешить мне ходить в бассейн. Но ее резкий ответ быстро закрыл мне рот. Я пошла в уборную и долго плакала. Когда вернулась в дом, отец уже был там. Стоя в подсобке, я слышала, как он тихо говорил матери: