Страница 1 из 64
Кэтрин Куксон
КРИСТИНА
ИСТОРИЯ ЛЮБВИ
Catherine
COOKSON
Fenwick
Houses
Глава первая
Мне было всего шестнадцать лет, когда я поняла, что священники знают далеко не все. В ад можно попасть не только за грехи, но и за любовь. Вовсе не обязательно дожидаться смерти, чтобы встретить дьявола. Им может оказаться и ваш сосед. Могу сказать, что я прожила жизнь по соседству со злом еще более страшным, чем дьявол. Тот, бедняга, как и я сама, не так уж и плох: он лишь стоит на пути к настоящему пороку, словно контролер у входа в зрительный зал… Шестнадцать плюс двадцать-тридцать шесть. Столько мне сейчас.
— Почему она не приходит в себя?
Это голос Сэма — отрывистый, добрый, проникающий под простыни и так нежно обволакивающий мое тело. Несущий успокоение, всегда приносящий успокоение… О, добрый Сэм, милый, милый Сэм. Человек, состоящий только из любви и самопожертвования.
А этот доктор думает, что знает все. Уж такие они, врачи. Он даже не старается говорить шепотом. Интересно, почему он так уверен, что я не слышу его?
— Сейчас все зависит только от нее… Однако вряд ли она захочет бросить новый вызов миру после такой жизни.
Спасибо, доктор. В глубине души я смеюсь над тобой. — Но я мог бы помочь ей…
Снова Сэм. Его голос, глубокий и страстный, как сострадательная рука дающего. О, Сэм, ты разбиваешь мне сердце… Но этот доктор… Боже мой! Вы только послушайте его!
— Боюсь, что ваше сострадание — вовсе не то, что нужно ей для выздоровления, Сэм. Она должна найти силы в себе самой. Знаете, когда человек начинает чувствовать,
что больше от него нет проку ни Богу, ни людям, он сдается. Сколько она находится в коме на этот раз?
— Пятнадцать часов.
— Комы будут становиться все продолжительнее, и во время одной из них она уйдет.
Спасибо, доктор, спасибо, приятно слышать.
— Могла ли пуля задеть ее мозг? Как вы думаете, доктор?
— Нет, Сэм, дело не в пуле. Просто эта женщина решила уйти, и никто не может остановить ее — только она сама.
Только она сама?.. Только я сама!.. В моих руках и моя жизнь, и моя смерть. Теперь я сильнее, чем отец Эллис, я могущественнее любого жреца. Я могу приказать себе: «Умри», — и я умру. Я могу сказать: «Хватит агонии, хватит плотской страсти или тяги к бутылке, довольно стыдиться того и другого…» Констанция писала: «Стыд есть огонь, очищающий душу». Наверно, она много думала об этом, если написала такое в семнадцать лет. Но у нее был один стыд, а у меня — совершенно другой. Мой не очищал душу, а сжег ее, испепелил. И все же, когда это случилось, я снова обрела способность смеяться. Спасибо тебе, Боже, за то, что мы можем смеяться. Люди, бывало, говорили, что у меня приятный смех… Послушайте… Слышите? Мой смех еще живет над холмами. Над рекой.
Река… Если я открою глаза, я смогу увидеть ее.
Ну так открывай — они ушли. Давай же! Стоит ясный день, в воде отражается солнце. Открывай и смотри. Не бойся, ты ведь в любое время можешь закрыть их и ускользнуть из этого мира. Разве не так сказал доктор?
Яркое солнце слепит. Я не вижу ничего, кроме света. Глазам больно, но я хочу видеть реку… Вон, вон она, сверкающая и словно покрытая чешуей, как косяк сельди. Когда мы были детьми и, стоя на холме, смотрели на нее сверху вниз, Ронни выдал: «Как много-много селедок».
Неужели мы когда-то были детьми? Конечно, были. Ну-ка, взгляни вон туда, на противоположную сторону долины. Нет, не на беспорядочно разбросанные новые красные крыши — дальше. За Богз-Энд. Ну подними, подними же веки. Вот она, крепость твоих страданий, где ты жила, когда была маленькой, где научилась смеяться. Только там нет ничего похожего на крепость — просто маленькая одинокая улочка под названием Фенвикские Жилища. Шесть самых уродливых, унылых и безликих домов, какие мог когда-либо соорудить человек. И почему мистер Фенвик решил построить их именно там, на такой высоте, так близко к лесу, что крайний почти воткнулся в заросли? И зачем ему понадобилось срубить деревья так, чтобы окна домов выходили на Феллбурн и Брамптон-Хилл, а их тылу досталось бескрайнее небо над холмами и рекой?
Когда я спросила об этом отца, он ответил: «Старик Фенвик имел зуб на людей. Только нищие или круглые дураки могли бы продержаться в Фенвикских Жилищах хотя бы одну зиму. И все же со дня женитьбы отец прожил здесь сорок лет, хотя в общем-то не был ни дураком, ни нищим. Ну, а поблагодарить я могу свою судьбу только за одно — за свои детские годы, когда я, как дикарка, бегала по лесу и холмам, бродила по речке и смеялась вместе с ее водами, а кованными в каменные берега.
И сейчас еще, если напрячь слух, я могу услышать свой давний смех. Увидеть себя, сбегающую с холма к реке. За мной бежит Ронни. Рядом с ним — Дон Даулинг, а позади — толстый, переваливающийся с боку на бок Сэм.
О, я снова могу смеяться. Смеяться. Смеяться…
— Сейчас я догоню тебя и наподдам… И — эхх-х! Попалась! — Ронни схватил меня за руку и круто развернул. Я повалилась ничком. Он рухнул на меня, на него упал Дон. Мальчишки буквально вдавили меня в землю, казалось, у меня затрещали все кости. Мне хотелось плакать, но я заставила себя смеяться до тех пор, пока они не встали. И тогда я заплакала и засмеялась одновременно. Сэм, увидев слезы у меня на глазах, тоже начал плакать.
Ему было всего три, мне — пять, а мой брат Ронни был старше меня на два года. Дон Даулинг был ровесником Ронни. Много лет я считала Дона и его брата Сэма своими кузенами и называла их мать тетей, а отца — дядей.
Даулинги жили в соседнем доме, под номером восемь. А у нашего был номер шесть. За Даулингами жила чета Браунов — очень пожилых людей, хотя мистер Браун еще продолжал работать на шахте. У них были две замужние дочери, которые по воскресеньям приходили к нам на чай и каждый раз — по крайней мере мне так казалось — одна из них, поднимаясь по крутому холму, несла очередного младенца. Наверное, я не очень сильно ошибалась, потому что мать называла воскресенье самым шумным днем недели: многочисленные отпрыски Браунов носились по улице как угорелые, но никогда не бегали ни на холмы, ни на реку, как мы. Мать объясняла: это, мол, потому, что они воспитываются в городе и боятся открытых пространств.
Дом под номером двенадцать, самый последний в ряду, часто пустовал. В четвертом, что стоял перед нашим, проживали супруги Паттерсон. Детей у них не было, да и вообще они казались мне странными людьми, потому что были не католической веры. Каждый, кто не католик, — человек странный. А первый дом занимали Кемпбеллы. Сисси Кемпбелл была на три года старше меня. Позднее мы вместе ходили в школу.
Все мужчины работали в шахте, и все были католиками, за исключением Паттерсонов. Все знали все о каждом обитателе Фенвикских Жилищ. Поэтому каждому было известно: мужчины боятся, что их могут «вышвырнуть».
Когда я услышала это слово, то так и представила себе, как гигантская рука хватает моего отца за штаны и швыряет с такой силой, что он, пролетев по воздуху, приземляется на дороге возле шахты; видела, как он сидит на корточках, у ног его жестянка, в которой шахтеры носят «тормозки» — обед или ужин. А рядом много других мужчин — тоже на корточках. К этой картинке я добавляла другую: мать, взяв тарелку, доверху наполненную едой, подходила к отцу и, стоя над ним, говорила: «Ну-ка, мой славный, наверни как следует». Увидев, как отец «наворачивает», я снова чувствовала себя счастливой и начинала весело прыгать, размахивая руками, а все смеялись и говорили: «Ну, опять она в ударе…»
Тот день, когда Ронни и Даулинг повалили меня на землю, далеко не первое мое воспоминание. Первым было то, что я услышала однажды ночью, как ссорились тетя Филлис и дядя Джим. Их комната была отделена от моей лишь тонкой стенкой. Если напрячь слух, можно было слышать буквально каждое сказанное ими слово.