Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 112

Дневник в течение многих лет был единственным подлинным другом и собеседником писателя. Таким образом, ведение дневника превратилось у Пришвина в насущную потребность, в условие существования. Однажды, это было еще до революции, Михаил Михайлович спас свои дневники во время деревенского пожара. Он вбежал в горящий дом и выхватил одни только тетрадки дневников. «Так все дочиста у меня сгорело, — но слова мои не сгорели. Нес я эти тетрадки — эту кладовую несгораемых слов — за собою всюду… Мои тетради есть мое оправдание, суд моей совести над делом жизни».

Так мы и повторим сейчас вслед за Пришвиным, что дневники были для писателя делом его «совести» и в этом смысле он вел их без всякой мысли о печати. Но, конечно, они были еще и «кладовой», из которой он черпал и мысли, и образы для своих профессиональных производственных целей. И все это на фоне и личных переживаний, и общественных событий записывалось изо дня в день с точностью летописца и волнением непосредственного участника — творца и художника собственной жизни.

«— Что важнее для меня — искусство или жизнь?» — спрашивает однажды Пришвин. И где, — продолжим мы его вопрос, — реальная грань между ними?

Вызывала удивление и величайшее уважение эта неуклонная работа над впечатлениями прошедшего дня ранним утром последующего. Пришвин не позволял себе никаких скидок в этом деле на настроение, обстановку, здоровье. День, не попавший в дневник, в каком-то смысле был для него только черновым наброском для еще не написанной картины. Часто он ложился спать раньше для того, чтобы скорее наступило утро, когда он запишет минувший день: вечером он, по его признанию, был «не работник», не верил своему вечернему восприятию и, по-видимому, до вечера не сохранял необходимых рабочих сил.

До глубокой старости он был в течение дня неизменно деятелен. Время проходило в Дунине не только за письменным сто лом — оно было заполнено и уходом за машиной, которую он водил и обслуживал сам. И фотографией, служившей для писателя подсобной «записной книжкой». И чтением. И прогулками пешком. И поездками на машине главным образом все с той же писательской целью. И беседами с каждым, кто искал его общества. Но раннее утро — «заутренний час» — Пришвин не устает прославлять, как время гармонического настроя человека в унисон со всей природой и потому как лучшие его рабочие часы. Его «знобит» от восторга в этот час пробуждения к деятельной жизни отдохнувшей природы, природы, омытой ночным молчанием и сном.

С дневником Пришвин не расставался ни ночью ни днем. Трудно вспомнить такую ночь, которая не прерывалась бы осторожно зажигаемым огоньком маленькой настольной лампочки у его постели. Иногда мы встречаем запись, сделанную на ощупь в темноте.

Днем мы постоянно заставали Михаила Михайловича с записной книжкой в самой разнообразной обстановке. Один — и в обществе людей среди разговора, за рулем машины — и во время прогулки на ходу, Пришвин неожиданно вынимал свою записную книжку и с характерным выражением сосредоточенного внимания к неожиданно посетившей его мысли, то взглядывая поверх очков, то на бумагу, внезапно покидая своего собеседника, он делал короткую отметку карандашом. На следующее утро заметки дня с присоединением всего незаписанного, лишь хранимого в памяти, переносились из карманной записной книжки в дневник за письменным столом, а очень часто и за ранним утренним чаем, в обществе неразлучной собаки. Вот как, например, отмечаются в дневнике эти рабочие утра: «Работаю с утра на веранде; петух начинает мой день. Земля приморожена и слегка припорошена по северным склонам. Пью спокойный чай на темнозорьке. Солнце выходит золотой птицей с красными крыльями, над ним — малиновые барашки».

Дневник Пришвина — это, вероятно, высшее в его искусстве. Или скажем иначе: это нечто более глубокое, чем просто искусство, чему я не нахожу названия. Может быть, в нем мы вступаем в ту область, которую Пришвин назвал «искусство как поведение».

Как понимать это пришвинское определение?

Мы понимаем его так: Пришвин требует от себя как от художника полной отдачи своему делу, такой отдачи, чтобы исчезло разделение между делом и так называемой «личной жизнью».

Что значит такая цельность в человеке и как она достижима?

Пришвин отвечает: «Это есть радостная способность избавляться от себя», иными словами — от эгоистического индивидуализма, от «самости» своей. Это самоотдача. И это счастье.





Притом Пришвин не устает твердить, что такое «поведение» достижимо каждым человеком и в нем не должно быть избранников: каждый в каком-то смысле, в какой-то мере может стать художником своей жизни.

Трудно найти свое призвание. Но для этого нужно одно: не заглушить в себе зов, сохранить его чистоту, не пойти на «подмену золота фальшивой кредиткой». Не разделить свою жизнь на «для души» и «для хлеба».

Сам Пришвин был так естествен и прост в личной жизни, что отвращался от учительства, стараясь никому не навязывать свою «тайну»: он либо сам в себе ее не замечал, либо подчас внезапно останавливался перед ней в детском удивлении.

Однажды мы спросили К. Г. Паустовского, что ему нравится у писателя Пришвина, и он ответил так; «Нравится многое, но больше всего ценю я в Пришвине, как он живет».

«Пишу как живу», — повторит Михаил Михайлович незадолго перед смертью, оканчивая последнюю редакцию «Кащеевой цепи».

Читая дневник Пришвина, вспоминаешь его удивительные слова: «Наибольшая тайна в творчестве — это самовоскрешение в завершенности формы».

Паустовский в «Книге скитаний» написал о дневнике Пришвина так: «Это был труд поразительный и огромный, полный поэтической мысли и неожиданных коротких наблюдений — таких, что другому писателю двух-трех строчек Пришвина из этого дневника хватило бы, если только их расширить, на целую книгу».

Вглядываясь в страницы дневника, мы открываем для себя самый секрет пришвинского стиля: писатель вначале как бы выходит из себя и совершает мысленный круг по вселенной. Иногда этот круг охватывает весь мир от неба до земли. Иногда это одно лишь освещенное солнцем пятно на мху. Или капля росы на кусте акации под окнами дунинского кабинета. Описав такой круг, Михаил Михайлович вновь возвращается к себе, как к своему источнику, и открывает в себе самом нечто для себя новое и ценное. И тут мы понимаем: этот человек сам для себя загадка, но, что самое существенное, таков и каждый из нас. Понять себя и после отдать себя жизни — это, оказывается, стоит перед каждым человеком: понять — и отдаться жизни, ожидающей от нас такого радостного взрыва Личного, переходящего в большое Общее.

Дальше непременно случается с каждым из нас так: чуть вздохнул облегченно в понимании, в примирении с самим собой — и тут же начинает в тебе звучать тот голос совести, о котором мы уже не раз начинали здесь разговор с читателем. Она-то, эта совесть, и взваливает с первых же лет писательства на плечи Пришвину одну-единственную ношу — одну мысль, одно переживание. Это тема об отношении личности к обществу, по терминологии Пришвина — нашего «Хочется» и нашего «Надо». Или еще иначе: тема о ценности личности, незаменимой и единственной, и ее долге перед общей жизнью. Ради этой личности и совершается, в сущности, всякое дело, всякое творчество на земле. И в то же время она часто и неоправданно приносится в жертву общему.

Эту тему Пришвин связывал с судьбой Евгения из «Медного всадника» и самого Пушкина, «замученного судьбой бедного Евгения». Он пишет в 1947 году: «Был цветочек чудесный. Пришла коса на него: это царь природы косит сено для своей коровы».

С этим примириться невозможно. С превращением в сено — цветка! Вот почему с годами тема «человек и общество» принимает у Пришвина такую форму: «Как любить всех, чтобы сохранить внимание к каждому?» Борьба за Евгения переходит у писателя в борьбу с жестокостью несгибаемых обобщений, догматических выводов, железных формулировок. Они противопоставляются им самой жизни, меняющейся, в росте своем самообогащаю1цейся: «Вы думаете о правде как о неподвижной скале или как о корове молочной? Живая правда живет и пробивает, как все живое, себе путь, как весенний зеленый росток среди хлама. Дон-Кихот вбил себе правду как гвоздь, а правда как зеленый росток среди весеннего хлама: страшно смотреть, какая борьба! А пройдет время, и все станет зеленым: правда победит, и наступит век правды». «Реальность или утверждение находятся ни там, ни тут, а в движении души, в самом потоке жизни, и в его необратимости, и становлении». Так ясно проявляется диалектика мышления Пришвина-философа.