Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 121

Как и ожидал Любимов, Арсений не стал задерживаться в Земском союзе. Познакомившись с Мясниковым и другими коммунистами и организационно оформив инициативную группу по созданию единого партийного центра для всего Западного фронта, Минска и прифронтовой полосы, он с ненадежными документами и состряпанной Любимовым рекомендацией отправился в Ивенец, в Пятьдесят седьмую артбригаду. Здесь его без особой волокиты зачислили охотником на правах вольноопределяющегося первого разряда, поставили на все виды довольствия.

В гимнастерке и фуражке с кокардой он стал неотличим от тысяч других людей войны. Номера помещались в палатках, офицеры — в халупах. На офицерах — кожаные шведские куртки. Спят офицеры в спальных мешках, солдаты подстилают валежник или еловые ветки.

Фельдфебель Гриценко долго не мог сообразить, куда «приткнуть» вольноопределяющегося. Охотников хватает, куда только их девать? Болтаются без дела. Выручил сам вольноопределяющийся. Он сказал:

— В военные мастерские. Я ведь к тому же — слесарь и столяр.

Фельдфебель обрадовался:

— С богом! К ефрейтору Оглезневу. Признаться, не до вас, вольных, сейчас. Запарка.

— А что?

— Да ничего. Сами увидите, чего.

Военные мастерские размещались в нескольких сараях неподалеку от полигона. Ефрейтор Оглезнев, угрюмый рыжий детина, встретил новичка сухо.

— Спим тут же, в сарае, ваше интеллигентское благородие, не знаю, как величать, — только и сказал он. И принялся орудовать напильником. Михайлов не стал расспрашивать, чем занять себя. Взял проржавленное ведро, вынес из сарая и поддел ногой. На шум выбежал Оглезнев. Он был изумлен.

— Ты что, сдурел? Табельное имущество.

Михайлов, явно подлаживаясь под ефрейтора, сердито засопел, взял лист белой жести, ножницы, молоток — и минут через двадцать подтолкнул к ногам Оглезнева новенькое ведро.

Ефрейтор ударил себя кулаком по лбу.

— Да ты никак из нашенских, дядя! Да тебе же цены нет, служба. У нас все ведра ни к черту не годятся. А котелки, к примеру, можешь?

Михайлов опять молча взял кусок жести и сделал котелок.

— Да ты что, немой? Заговори, сделай божецкую милость.

Но Михайлов упорно молчал.

— Ага, — догадался ефрейтор, — ты, наверное, дядя, сливовую пьешь? Я тут припрятал глечик. Мастерового человека сразу видно. Ну и тумак же я! А как в вольные попал?

— У меня кум генеральского звания — ради смеха выдернул мне ногу, вот я и шкандыляю.

— Да уж не один ли у нас с тобой кум? Мой, сволочь, тоже любит руку прикладывать за дело и без дела. Откуда сам-то?

— Из столицы.

— Ого! У вас там все острые на язык, не то что мы, михрютки. Поди, и сицилистов встречал?

— Всяко бывало. Ты мне, Федор Антипыч, про войну лучше расскажи.

— А что про нее, холеру, рассказывать? В зубах навязла. Второй год топчемся на месте, да теперь вроде бы начинаем подтягиваться помаленьку. Судя по всему, на Вильно пойдем.

— С чего взял?





— Да солдаты промеж себя поговаривают. Известное дело: шила в мешке не утаишь. Еще начальник бригады не знает, а солдаты знают. Очень все спешно сейчас. Еще никогда так не гоняли. Ну а про войну — наука нехитрая. На войне самое важное — уцелеть. В том смысле, ежели на тебя снаряды и бомбы сыплются. Скажем, шрапнель. Она всякая бывает: увидел розовый дымок — не бойся, австрийская; белый дымок — немецкая, катись в ровик. Малая сволочь — немецкие бризантные снаряды с дистанционными трубками рвутся в воздухе, как шрапнель, и поражают осколками. Дым сизо-желтый. Крякают у тебя эти снаряды над головой, но поражение не слишком большое. Или возьми австрийский бомбомет. Садит и садит. Он поставлен в окопе противника так, что пулей его не достанешь, только артиллерия сшибить может. Раз шесть за день по окопу крик: «Бомба!..» — и видно, как полуторапудовая хвостатая дура подымается над австрийскими окопами и летит к нам. Она подымается не спеша, и, насобачившись, можно угадать место, куда она упадет. И солдатики мечутся. Да не в горелки же играть в траншеях, и не всегда угадаешь. Как шандарахнет! Ночью солдатня спать боится, вертится у бойниц, чтобы, значит, слышать выстрел бомбомета и по слуху уловить направление полета снаряда. И всякий раз, как рая господня, ждешь, чтобы сменили, перевели в резерв. Страшнее большая сволочь — «чемоданы», когда бьют девятидюймовые немецкие орудия. Летит, вроде как бы шуршит. Тут уж нужно в блиндаж улепетывать. Девятидюймовый снаряд всех зараз порешить может. Опасайся еще немецких винтовок с оптическим прицелом. Наш наблюдатель только взглянет через узенькое окошечко стального щита — и нет наблюдателя. Вот тебе солдатская наука. Тут всякую тонкость нужно знать, хоть она и не записана ни в каком уставе. Хлоп! — пуля в лоб.

— Аэропланы видал?

— Видал. «Фарманы» и «ньюпоры» — это наши. У немцев — «фоккеры» и «таубе».

— А как же вы их сбиваете?

— Да никак. Придумали особую установку: хобот трехдюймовой опускаем в ровик, наподобие кольца, а колеса стоят на поверхности земли, на земляной тумбе с врытым посредине ее куском бревна, вокруг которого орудие можно поворачивать.

— Ну и сбили хоть одного?

— Дурость все это, вот что я скажу. Да что ты все про войну да про войну! Рассказал бы лучше, что на белом свете деется. Господа офицеры не охочи разговаривать с «серой скотинкой», да и сами, видно, ничего не знают толком. Живем, как с завязанными глазами. Все за царя да за отечество…

— А что тебя интересует?

— Сам знаешь что. Да и не меня одного. Про «Гангут» слух пущен — правда или нет?

— Правда.

— Да ты не бойся, дядя, народ у нас тут верный.

— Да я и не боюсь. Ты, Федор Антипыч, вроде бы меня на агитацию подбиваешь?

Оглезнев сплюнул и показал на плакат, изображающий расстрел немцами французского ребенка.

— Вон она, агитация. А правда завсегда есть правда, как ты ее ни назови. Душа у ребят по правде истосковалась, мил человек. А что касается агитации, то нам агитацией Родзянко головы задуряет.

— На такое дело, Федор Антипыч, решиться надо. А вдруг застукают?

— Мы возле сарая свой караул выставим. Соберу номеров, ездовых, из мастерских ребят, тех, на кого, как на себя, положиться могу. Были бы новостишки.

— Новостишки есть. В Москве да и в Петрограде много всяких разговоров. Слышь, в Иваново-Вознесенске полиция сто рабочих расстреляла. А в Костроме — пятьдесят.

— За какую-такую провинность?

— За то, что против войны заговорили. И про восстание на «Гангуте» расскажу. Есть у меня знакомые морячки.

Разговор с артиллеристами состоялся не в сарае, как намечал Оглезнев, а в другом месте: на питательном пункте Пуришкевича, куда отпустили солдат и офицеров на «общие» танцы. Офицеры напились, стали ухаживать за сестрами милосердия. И пока трубили трубачи, Михайлов в тесном солдатском кругу рассказывал о событиях в тылу. Рассказывал просто, без пафоса.

Излагал события — и все, оставляя слушателям кое-что для самостоятельных размышлений. Ведь главное: заставить людей думать, а не вкладывать в рот разжеванное. Видел, как становятся строгими лица солдат. О восстании на линкоре «Гангут» рассказал со всеми подробностями. О красных флагах, об аресте офицеров, о первом упоении свободой. О разногласиях. О том, как линкор вынужден был сдаться, окруженный миноносцами и подводными лодками. Как судили матросов и приговорили к каторжным работам. И о том, как Петербургский комитет большевиков обратился с призывом ко всей армии и флоту перейти на сторону революционного пролетариата.

— Эх, морячки! — с горечью воскликнул рябой солдат с тонким ястребиным лицом. — Офицерье прежде всего порешить надо было! Всю эту гаду за глотку…

Солдат был возбужден, и возбуждение передалось другим. Стали обсуждать, как бы поступили они, оказавшись на месте матросов. Правда, на свою бригаду те события они не переносили и не называли имен ненавистных офицеров. Для них Михайлов пока был чужим человеком.

Но вольноопределяющийся первой встречей с артиллеристами остался доволен. Он уже нащупал кое-какие пласты в разнородной солдатской массе. А когда попросили собраться еще, понял, что приведут новых. Они не интересовались, кто он и откуда. Для них важно было лишь то, что он говорил. Они хотели знать правду, а из этого знания уже непроизвольно рождалось свое отношение ко всему. Они о многом догадывались, и когда догадки подтверждались, каждый начинал задумываться: а где выход?.. Пока не спрашивали. Но он знал: спросят.