Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 90

— Нет, в совершенстве — французский. Пять лет изучал в институте, по два часа в день, а вот итальянский надо подшлифовать с точки зрения грамматики…

Я нагло врал. За пять лет предыдущей работы в Италии я освоил язык блестяще на уровне профессионального переводчика сначала со специально выделенной мне преподавательницей-итальянкой, а затем в каждодневных переговорах и чтении многочисленных итальянских газет, журналов и прочей литературы. Мне просто не хотелось заниматься языком. Но начальник поверил. И я целый год кайфовал в группе итальянского языка, изумляя не очень молодую учительницу своими познаниями сладкозвучного языка. Учебные группы были небольшими, по три-четыре человека, посему «язычниц» — преподавательниц языка — было немало. В конце разговора, когда я уже превратился в товарища Корзина, начальник школы вдруг задал неожиданный вопрос:

— Вы обладаете какими-нибудь талантами?

— То есть?

— Ну, поете, играете на аккордеоне или хотя бы на балалайке…

— В институте я играл в студенческом театре, а в Италии руководил драматическим кружком.

— Прекрасно, у нас есть художественная самодеятельность. Ведь, помимо одногодичников, в школе обучаются трехгодичники. Вечерами надо всех чем-то занимать. Хор имеется. А вот драмкружок — это уже высший класс. Поставьте что-нибудь героическое к ноябрьским праздникам.

Мои соседи по коттеджу номер четыре мне не очень понравились. Одного звали Стасом — из мидовцев. Он сразу же стал нашим партгрупоргом. Серьезный такой малый был. Второй представился Валей, тоже из молодых дипломатов. Этакий кудрявый мальчик с приятным голосом и блудливо бегающими глазками. Он оказался одним из тех, которые много-много лет спустя закладывали меня на кагэбэшных перекрестках. С первых дней пребывания в разведшколе началась работа. Вставали мы в семь утра. Интенсивная физзарядка с бегом. Затем душ, бритье и прочие туалетные частности. Вслед за этим завтрак. Потом каждодневный ритуал, который назывался у нас «противостоянием». К девяти утра на территорию школы въезжал автобус с преподавательницами языков. Они шли к учебному корпусу, покачивая бедрами, делая вид, что не замечают страстных взглядов наиболее сексуально озабоченных «студентов», у которых «противостояло» все, что только могло.





Через какое-то время я сблизился с двумя слушателями-трехгодичниками. Один из них Олег Адольфович (тогда я еще не знал, что он Лялин), другой — Владимир Павлович, ныне покойный разведчик, хороший человек, погребенный на Донском кладбище. Мир праху его! Володя был уже майором и в школе пополнял когда-то упущенное гуманитарное образование. Он руководил певческим секстетом, который исполнял английские песни. «Ю-ю-ю…» — до сих пор помню, как старательно выводил секстет модных в то время «Битлов». Шестым в шеренге стоял Олег Адольфович. У него был сильный голос, высокий рост и артистическая внешность. Я решил «перевербовать» его в драмкружок на предмет постановки отрывка из бессмертной пьесы Тренева «Любовь Яровая» к 7 ноября 1960 года. Олег согласился, Володя не возражал, и репетиции начались. Я играл матроса-революционера Швандю, Олег — белогвардейского конвоира, еще какой-то малый — «старшого» конвоя. Пьесу, конечно, все забыли. Но в отрывке я (меня вели на расстрел беляки) убеждал конвоира (Лялина) перейти на сторону красных, что он и делал по сценарию, застрелив (холостым патроном) «старшого» и освободив Швандю, то бишь меня. Отрывок имел грандиозный успех. Помимо этого, я поставил для равновесия сцену из пьесы Булгакова «Дни Турбиных», где играл белогвардейца Шервинского, соблазнявшего в любовной сцене чужую жену. В роли Елены, чужой жены, была задействована преподавательница шведского языка. Она была не очень молода, но очаровательна и безусловно талантлива. А от ее бюста сходили с ума не только слушатели, но и наши наставники, даже пенсионного возраста. Эта любовная сцена вышла за рамки театральных подмостков, но партнерша имела характер «нордический». «Леня, — говорила она, когда моя вспотевшая ладонь ложилась на ее пышный бюст во время репетиций, — наш фейерверк, возможно, состоится только через год, когда ты окончишь школу…» Не довелось…

А потом нагрянуло несчастье… Поздно ночью 12 октября позвонил отец по «секретному телефону» школы, который я ему оставил на крайний случай. Меня разбудил дежурный. «Леонид Сергеевич, — тихо сказал он, — ваша мама в очень тяжелом состоянии. Начальство разрешило дать вам машину. Быстро собирайтесь и поезжайте домой». Оперативная машина мчалась по ночной Москве с сумасшедшей скоростью. В четыре часа утра мы приехали. Я позвонил в дверь квартиры, открыл плачущий отец: «Мама умерла двадцать минут назад. «Где Леня?» — вот ее последние слова. Да, еще. Она на днях сказала, что очень не хочет, чтобы ты стал разведчиком. У нее, мол, нехорошие предчувствия».

Мне дали несколько дней на похороны. Я официально предупредил начальство, что буду отпевать маму в церкви на улице Неждановой, где она венчалась с отцом, и хоронить с попом, хотя мне вроде бы ото не с руки, как члену КПСС. «Что вы, Леонид Сергеевич, — ответило начальство, — какой может быть разговор? Действуйте по совести. Мы вам даже транспортом поможем и ребятами, если нужно».

Хоронили маму солнечным октябрьским днем. На Востряковское кладбище пришли родственники, институтские друзья, двое ребят из разведшколы, включая Володю, руководитель нашего студенческого театра, доброй памяти артист Малого театра Сергей Маркушев. Он первый и сказал о моей матери очень теплые слова. Я, прячась, глотал слезы, все вспоминал и вспоминал, глядя в родные и ставшие вдруг такими чужими черты лица, как иногда был к ней несправедлив, невнимателен, как скупо любил и не всегда понимал. А когда заколотили крышку гроба, когда застучали о нее стылые комья земли и вырос холмик, меня охватило такое жуткое, непереносимое чувство, что, не стесняясь никого, я завыл… Отец стоял молча, потупив глаза. «Успокойся, Леня, — сказал Сергей Алексеевич, — успокойся. Маму не вернешь. Слезами горю не поможешь. Терпи, родной…» А над могилой стояли три березки и протягивали ко мне ветви с увядшими листьями, словно навеки уходящая мать попросила их не оставлять в беде сына и утешить его.

Жизнь между тем неслась своим чередом. Я очень благодарен балашихинской разведшколе номер 101. Там я окреп физически, научился многим премудростям, о которых потом читал только в джеймс-бондовских похождениях, вообще-то не зря выдуманных Флемингом, и избавился, может быть несколько преждевременно, от идеологических иллюзий. Если в день похорон товарища Сталина я искренне плакал, то потом только ухмылялся, слушая очередные «плачи» с Мавзолея по поводу безвременной кончины «верных ленинцев», которые передавали эстафету не менее глупым антиленинцам, обреченным или на проклятие, или на забвение многострадальной Россией. Именно в разведшколе, благодаря ее уникальной библиотеке, я понял, что Маркс и Энгельс во многом уступают Гегелю и Ницше, а уж Смит, Рикардо и наш Плеханов ни в какое сравнение не идут с великим путаником Ульяновым-Лениным, который больше переписывал, чем писал, заводя в тупик Россию и передав ее в наследство горцу Джугашвили. А вот он уже превратил ее при помощи ГУЛАГов в великую державу, которую боялись и одновременно уважали во всем мире.

Моим же «классиком» стал наставник из 101-й школы, старый разведчик-нелегал, оставивший мне в наследство несколько заповедей, которые помогли мне в последующей жизни, хотя и не во всем. Перечислю их: «Никому не верить. Считать, что профессия разведчика — это по гроб жизни. Не вступать в интимную связь без оперативной необходимости. Не лезть в дела своих коллег — это влияет на продолжительность жизни. Быть безжалостным к предателям. Никогда не ходить даже на самые опасные операции с оружием. Самое главное оружие офицера внешней разведки — мозговые извилины и хорошо подвешенный язык. Без этих качеств в этой элитарной секретной службе делать нечего. Бить первым, даже если противников больше и их не удалось уговорить…»