Страница 28 из 30
Первый концерт состоялся в Златой Праге. Александр Константинович был в этом городе впервые и в свободное от концертов и репетиций время с удовольствием бродил по его улицам. Он взбирался то на один, то на другой холм, любуясь открывающимися оттуда видами, с юношеской неутомимостью и любознательностью осматривал музеи. Очень заинтересовала его и Пражская консерватория, где Александр Константинович нашел несколько редких рукописей. Но особенно ему понравился домик-музей Моцарта — Бертрамка, где великий австрийский композитор писал по заказу пражан своего «Дон-Жуана». Здесь все говорило о Моцарте: каждая комната, каждая дорожка парка, каждая его площадка и даже шелестевшее ему когда-то стошестидесятилетнее дерево.
Дальнейший маршрут был связан с воспоминаниями юности. Вначале — Веймар и посещение ставшего тоже музеем домика Листа, затем Испания.
Он был в Барселоне и Мадриде, как и когда-то, ездил в горы, осматривал храмы, любовался морем. Ничто как будто не изменилось с тех пор и вместе с тем стало совсем другим. Не тот прежде всего был он сам, уже не безвестный мальчик, а немолодой, прославленный композитор.
Теперь его музыку знали и любили всюду. Журналисты брали у него интервью, фотографировали во время репетиций, помещали портреты в газетах. Глазунова узнавали на улицах и в учреждениях, а после концерта поклонники его таланта приглашали почетного гостя покататься на машине. В некоторых городах ему преподносили почетные дипломы. При этом ритуал вручения диплома был так трогателен, что многие плакали, да и сам композитор с трудом сдерживал слезы.
После окончания турне Глазуновы поселились в Париже. Александр Константинович очень любил этот город и мог часами ходить по улицам, забредая в новые, неизвестные ему районы. В одну из таких прогулок он увидел гостиницу, в которой в 1845 году во время своего путешествия останавливался Глинка. Композитор сфотографировал здание и долгое время хлопотал об установлении на нем мемориальной доски, но безуспешно.
Последние ленинградские годы были очень нелегкими, и возвращаться в родной город пока не хотелось. Особенно угнетала полемика, которая разгорелась в консерватории, о путях развития современной музыки и об отношении к классическому наследию. Главарями «враждебного» Глазунову лагеря были композиторы В. Щербачев и Борис Асафьев, печатавший также музыкально-критические статьи, которые подписывал псевдонимом Игорь Глебов. Молодые музыканты упрекали композитора в старомодности и консерватизме. Игорь Глебов писал: «В этом городе любят кланяться гнилым пням. После революции эти пни подгорели, но еще стоят».
В одном из своих писем на родину Александр Константинович, поддавшись горьким воспоминаниям, признавался: «Как в «Полтаве» сказано про Кочубея, у меня тоже было три клада: творчество, связь с любимым учреждением и концертные выступления. С первым что-то не ладится... Мой авторитет как музыканта также значительно упал, и мне трудно бороться с игорями и борисами, со взглядами на искусство которых я расхожусь. Поэтому к такой работе я сам охладел. Остается надежда на «кольпортерство» своей и чужой музыки, к чему я сохранил силы и работоспособность. На этом я ставлю точку».
Из Парижа Александр Константинович выезжал с концертами в Лондон, во многие города Америки, и всюду его встречали очень горячо. В Чикаго публика приветствовала композитора вставанием, а после концерта оркестр сыграл ему туш. В Нью-Йорке Глазунов выступал в зале оперного театра Метрополитен. Перед концертом американский дирижер Вальтер Дамрош произнес речь, обращенную к композитору, и, когда Глазунов вышел на эстраду, он увидел, что все как один встали.
В Нью-Йорке оказалось много учеников Петербургской консерватории. Перед отъездом Александра Константиновича они дали банкет в его честь. В огромном зале за накрытым столом собралось шестьсот человек. И каждый, кто произносил тост, рассказывал о том, что сделал для них этот простой человек, их учитель.
В конце вечера Глазунов тоже сказал небольшую речь. Он произнес ее тихим голосом, делая между фразами длинные паузы.
— В 1910 году ко мне явился банкир, барон Гинзбург, и говорит:
— Александр Константинович, что с вами будет на старости лет, когда вы уже не сможете давать уроки. Ведь авторских вы получаете очень мало, да и те постоянно раздаете бедным молодым музыкантам.
Я ему ответил:
— Мне хватает средств. Ведь мне нужно помогать только моей матери, а детей, о которых следовало бы заботиться, у меня нет.
— Нет, вы должны копить. Я внесу на ваш счет сто тысяч рублей при условии, что вы будете систематически добавлять к этой сумме из ваших доходов. Таким образом у вас образуются сбережения к старости.
— Спустя год банкир проверил счет, но оказалось, что на нем числилось лишь пятьдесят тысяч рублей. Тогда Гинзбург приехал ко мне, отчитал и снова добавил пятьдесят тысяч. Когда пришла революция, текущий счет мой был почти исчерпан. Гинзбург разорился и бежал из России, а я оказался богаче самого богатого банкира, потому что мое главное богатство — моих учеников — я никогда не потеряю.
В Париже Александр Константинович часто виделся со своими прежними друзьями. Однажды его пригласил к себе Шаляпин.
— Александр Константинович, Комическая опера ставит «Князя Игоря». Я хочу петь Галицкого и Кончака, но, знаете, что-то не совсем по голосу стал мне Кончак. Нельзя ли тут что-нибудь приспособить?
Они долго просидели над партитурой. Шаляпин, обычно вспыльчивый, резкий, привыкший всегда настаивать на своем, теперь, слушая Глазунова, безоговорочно принимал каждое его предложение. После работы он пригласил гостя к обеду.
— Сергей Васильевич тоже обещал быть.
Рахманинов пришел, со свойственной ему аккуратностью, точно в назначенное время и начал горячо расспрашивать о России. Федор Иванович слушал очень внимательно, интересуясь всеми подробностями.
— Вот вы собираетесь в Россию, а я... — сказал он, и лицо его стало меняться, приобретая с каждым движением мускулов все более скорбное выражение, — когда еще поеду, и поеду ли? Уж больно оброс я тут. Нужно подниматься, а семья и все прочее... Душа скорбит, от многого скорбит...
Глазунов встал.
— Друзья мои! Долг каждого русского сейчас — быть на родине. Но и здесь, за пределами ее, мы обязаны делать наше русское дело.
Шаляпин тоже поднялся с места. Теперь это был уже не подавленный, сломленный человек, а великий русский богатырь. Во всей его фигуре и липе угадывалось столько силы и мужественности, словно он хотел сказать: «Мы еще поборемся!»
— Я поднимаю свой тост, — сказал Федор Иванович,— за процветание моей родины, за всех тех, кто ведет Россию к свободной, как море, жизни.
— За родину, — повторил Рахманинов, и все чокнулись.
Первые годы за границей композитор еще писал музыку, пробуя себя в новых жанрах. Однажды сочинил даже квартет для саксофонов. Мыслями о родине был навеян струнный квартет. «Воспоминание о прошлом» называлась его первая часть и «Русский праздник» — последняя.
Александр Константинович выступал в печати со статьями о Глинке, Римском-Корсакове, Беляеве. Впервые за границей узнали из его статей о Д. Д. Шостаковиче. Композитор пророчески утверждал, что он будет одним из величайших музыкантов, когда-либо выходивших из России.
Где бы Глазунов ни жил, начинающие музыканты находили его, чтобы показать свои сочинения и услышать его мнение. Он никому не мог отказать.
Однажды в нью-йоркском отеле, где Александр Константинович остановился, к нему пришел его импресарио г. Юрок. С трудом пробравшись сквозь толпу музыкантов, которые жаждали видеть Глазунова, Юрок с возмущением набросился на композитора:
— Чего хотят эти люди?
— Чтобы я просмотрел их сочинения.
— Это невозможно, ведь вы устали, и вам надо отдохнуть!
— Что ж, хорошо, только позвольте мне повидать одного молодого человека с квартетом.
Однако на следующей неделе и через неделю тот же молодой человек с унылым выражением лица все еще был в зале отеля. Юрок удивлялся: